Вместо того чтобы смиренно согласиться с этим, Мариан припомнил слова, сказанные Мерваргом несколько лет назад по какому-то случаю: «Правда, что мы, ученые, тщеславны, очень тщеславны. Нам нравится чувствовать, что мы силой собственного духа открыли какой-нибудь важный закон природы. Зачем же стесняться этого. Ведь несомненно, что тщеславное честолюбие талантливых одиночек куда больше двигало цивилизацию, чем излишняя скромность…»
Но сейчас в тоне Мерварта не было тогдашней целеустремленной запальчивости, постоянной восхищенное творчеством; сейчас в голосе профессора как бы сконцентрировалась усталость от долгих лет интенсивной работы духа,
— И еще кое-что. Меня не слишком занимало, кто работает в виварии, но вы понимаете — я отнюдь не в восторге оттого, что в институте, отчасти как бы за моей спиной, образовалось прибежище для людей, чьи родственники вступили в противоречие или даже в прямой конфликт с нашим обществом: отец одной приговорен недавно к пятнадцати годам тюрьмы, отец другого выдворен из Праги.
Мариан невольно поднял правую бровь: такой упрек — и от человека, быть может, единственного, которого он, Мариан, уважает искренне и безоговорочно, помимо всего прочего, именно за его мужество! Мерварт — и вдруг страх за свое положение? «Воспитывать можно только личным примером; а если иначе не выходит, то примером устрашающим», — мелькнули в голове слова Эйнштейна, и Мариан тотчас устыдился: что дает мне право так резко осуждать Мерварта за одну фразу?!
— Ты с добром, а тебя колом, пан профессор, — вставил доцент Пошварж. — Так уж бывает, — обратился он затем к Мариану, — случись что серьезное, тут-то тебе и засчитывают прежние промахи. Но в данном случае ответственность за ошибки сотрудников несет профессор как директор института.
За окнами тихо начал падать снег.
— В трагедии Нади виноват исключительно я один, — проговорил Мариан. — Разрешите спросить, пан профессор? Настаиваете ли вы на том, чтобы, несмотря на это, Камилл Герольд покинул институт?
— Ничего такого я не говорил. — Мерварт снял очки и усталым жестом протер глаза. — Коллега Пошварж, видимо, хотел сказать, что не уверен, какую позицию займут партийная и профсоюзная организации института. А теперь расскажите мне подробнее о несчастной Наде Хорватовой…
Возвращаясь от директора, Мариан столкнулся у своей двери с Камиллом: как видно, институтские радары работают исправно.
— Ну как?
— Главное — пан доцент Пошварж все не смирится с тем, что в работу над цитостатиком включили не его, а меня, молокососа даже без диплома…
— А обо мне — в связи с Надиным несчастьем — не говорили?
Мариан отвел взгляд к окну; за ним все еще сыпали большие, тяжелые хлопья снега.
— Я один виноват. О тебе ни слова не было сказано. — Он ходил по кабинету, бездумно брал со стола диаграммы, записи, снова клал на место. — Нас обоих наверняка вызовут на допрос. Время сложное… Органы безопасности станут взвешивать все обстоятельства, возможные и невозможные, и — головой ручаюсь — впутают сюда и классовую борьбу, и насильственные действия, и диверсию, и бог знает что еще… Бдительность и настороженность — разумеется, несколько гиперболизированная…
Камилл молчал.
— Скажи мне, Мариан, — не скоро заговорил он. — По-твоему, у Нади могли быть причины… — он поколебался прежде, чем выговорить, — для самоубийства?
— Я об этом размышлял. Отцу припаяли пятнадцать лет — это, конечно, не пустяк. Но, если б тут была какая-то связь, она сделала бы это сразу по вынесении приговора, а не полгода спустя. Да и вообще, мне кажется, они с отцом не так уж обожали друг друга. А другая причина… — Мариан прямо заглянул в глаза Камиллу, а тот — Мариану. — Даже если… Хотя об этом и речи не могло быть. Живем-то мы в наше время, а девицы кончали с собой по этой причине разве что во времена Гильбертовой «Вины»…
По тому, как побледнел лоб Камилла, можно было понять, что он старается припомнить все, что происходило в тот роковой субботний день.
— В котором часу ты отправил Надю запирать тот барбитурат?
— Часов в семь.
Знаю я, о чем ты сейчас думаешь: сам ты ушел домой, еще и пяти не было, так что эти два часа Надя, видимо, провела у меня. Джентльменское соглашение между нами означает теперь, помимо всего прочего, — ни о чем не спрашивать; хотя о каком-либо соглашении мы, разумеется, никогда и словом не обмолвились. Впрочем, каждый из нас мог предполагать, что другой знает. Тем более недостойно обоих выяснять наши отношения с Надей теперь, когда она мертва.
— Недавно спросил меня Роберт Давид, серьезны ли мои намерения относительно Миши. — Мариан и сам удивился, зачем он об этом вообще заговорил и почему именно сейчас. — Дескать, годы бегут, возможностей все меньше… Кстати, следователь сказал Пошваржу, чтобы я отсюда не уходил — придут еще кое-что уточнять. Сделаешь для меня одно дело? Сегодня у нас с Мишью свидание, а по телефону трудно объяснять… Может, зайдешь к ней, предупредишь, что я не смогу прийти?
Камилл постучался в одну из дверей студенческого общежития.
— Входи, Мариан! — тотчас отозвались изнутри. — Оказывается, шестое чувство меня обманывает, — закончила Мишь, когда вместо ожидаемого гостя вошел Камилл. — Вот сюрприз: Мариан уже посылает на свидания заместителей?
— Не слышу особой радости в твоих словах, что и понятно.
— Будто ты не знаешь — что бы я ни сказала, все получается навыворот… и это мне весьма не на пользу, особенно когда стоишь перед экзаменатором. Но ты не сомневайся, я тебе рада; надеюсь только, что Мариан, глядя в микроскоп, не сломал, к примеру, ногу,
Камилл вздохнул; этот непринужденный студенческий тон совсем сегодня ему не с руки. «Ногу-то он не сломал, а вот шею — почти», — хотелось ему ответить, но он сдержался и в замешательстве начал разглядывать книги на столе.
— Какой же тебе предстоит экзамен? — постарался он подделаться под ее тон.
— Хочешь сказать — какой предмет завалю? Экспериментальную патологию, причем повторно: на четвертый курс едва пролезла, ободрав уши, теперь заставляют сдавать еще раз. Как тебе, наверное, известно, учеба для меня— все равно что стометровка для ежика. Иногда мне кажется, что где-то в самом начале вкралась принципиальная ошибка. Как когда-то мой дедушка, императорско-королевский советник медицины, застегивал свою чамару. Знаешь, что такое чамара? Длинный черный сюртук для торжественных случаев, о ста двадцати шести пуговицах. Дедушка был рассеянный и систематически начинал застегивать не с той пуговицы, а обнаруживал ошибку, лишь добравшись до сто двадцать шестой. Впрочем, кажется, их было всего сорок две. Так вот, моя изначально неверная пуговица — то, что я пошла на медицинский.
— А ты не вешай нос. Я вот убежден, что начал с правильной пуговицы, только застегнуть чамару до конца мне не дали. Тогда как твой ежик в конце концов когда-нибудь одолеет и стометровку.
Камилл взял со стола сырую картофелину с воткнутыми в нее, наподобие игл, спичками; два зернышка были глазки, носик — перегоревшая лампочка карманного фонарика. И почему эта девушка с совершенно не медицинскими склонностями не осталась в училище прикладного искусства, или где там она начинала? — подумалось Камиллу. Да знает ли вообще Мариан, что это на его совести?
— Но скажи, чему я обязана твоим визитом — случайности, или ты принес мне весточку от Мариана?
— Вторая причина, Мишь. Такое, понимаешь, скверное осложнение…
Мишь захлопнула учебник:
— Мариан меня бросил.
— Да нет же, ничего подобного!
— Значит, ему срочно надо подсчитать, сколько раковых клеток в миоме Эрлиха…
О господи, эта женщина никак не облегчает мне задачу!
— Серьезно, Мишь. Иной раз попадаешь в переплет просто по небрежности… Просто потому, что в каждодневной практике не так уж точно придерживаешься правил. Если б, к примеру, железнодорожники исполняли каждую букву инструкций, быть может, ни один поезд не ходил бы по расписанию. Это тебе и Пирк подтвердит.