Литмир - Электронная Библиотека

Мышка в клетке жадно пила воду из трубочки, тянулась вверх, став на задние лапки, и потому казалась неправдоподобно длинной.

— А все же посоветуй, куда мне обратиться, — попросил Камилл. — Павла при двухмесячном ребенке, работать не может, да я и вообще не хотел бы, чтобы она пошла служить. Просить систематической поддержки у отца я тоже не могу — им с мамой самим теперь приходится жить на то, что у них еще осталось. Там, в этой Мытнице, нашлось, правда, несколько сердобольных, считающих моих родителей «национальными мучениками»: раз-другой принесли пирогов, яиц, — но подобные акты милосердия быстро надоедают. Сержусь на маму, зачем она вообще-то приняла эти подношения, когда у нее в кожаной шкатулке драгоценностей, быть может, на четверть миллиона. Нет, я все должен взять на себя. Хотелось бы зарабатывать литературным трудом — писать-то мне, надо думать, разрешат… Мариан в раздумье заходил по комнате; его белый халат уже нуждался в прачечной… Эх, приятель, боюсь, зря ты питаешь слишком радужные иллюзии, полагая, что в издательствах тебя встретят с раскрытыми объятиями, даже если ты и принесешь что-нибудь дельное!

— Как подвигается твоя «пограничная» повесть?

— Да как-то… неопределенно. Договора мне еще не прислали. Звонил туда пару раз, да все не заставал главного редактора.

— А Тайцнер?

— На последнюю встречу со мной он уже не пришел. И не позвонил. Как сквозь землю провалился.

Ах, эта горькая, понимающая улыбка Камилла, его тихий голос, такой ровный от страшного напряжения…

— Подозреваю, мои неприятности с университетом, конечно, не облегчат мне занятия литературой. Но оставить их я уже просто не могу. А может, и права не имею. Думаешь, не сумею я написать такую вещь, чтобы она, говоря современным языком, «отвечала культурно-политическим требованиям» — и чтобы при всем том мне не пришлось краснеть перед самим собой?

— А тема у тебя есть?

— Представь — есть!

И разом — оживленный, на удивление самоуверенный тон. Слава богу, есть хоть что-то, в чем Камилл, при его теперешнем положении, может найти прибежище; это прибежище — уверенность в своих литературных способностях.

— Выкладывай!

— Концлагерь! Но совсем в ином аспекте — и совсем на другом уровне, чем десятки полурепортажей очевидцев, появившиеся после войны. — Теперь встал уже Камилл, заходил по кабинету. — Я вовсе не собираюсь умножать количество порой примитивных обвинений, авторы которых героизируют сами себя, увлекаясь описаниями страданий и голода. Я хочу постичь психику человека, который после нормальной, благополучной жизни внезапно попадает в такую обстановку, где невозможно притворяться, играть какую-то роль, где каждый день характер его подвергается испытанию, где человек впервые узнает правду о самом себе — мужествен он или труслив, способен ли на жертвы или всего лишь на эгоистические уловки, что в нем преобладает— величие души или жалкая приземленность, человеческое достоинство или животный инстинкт, желание выжить во что бы то ни стало, хотя бы за счет других… В общем, я представляю себе нечто вроде исследования — как изменяется в экстремальных условиях психика человека, который, быть может, только в этих условиях и познает сам себя. Я убежден, что смысл крупных исторических событий можно постичь лишь по прошествии известного времени, когда улягутся первые эмоции и несколько прояснятся точки зрения. Первый большой роман о мировой войне — я имею в виду Ремарка — возник десять лет спустя, а Шолохову для его «Тихого Дона» понадобилось еще больше… Камилл вдруг осекся.

— Что ты на меня так смотришь — оттого что я осмелился привести такие имена в связи с моими литературными амбициями? Ну и что? А у тебя, в твоей области, разве не самонадеянность — ссылаться, говоря о себе, на Рентгена и Субейрана, или как там его зовут?

Этот внезапно агрессивный тон, пожалуй, чересчур: я ведь, черт побери, стараюсь ему помочь… Видно, нервы ни к черту, и неудивительно.

— Что ж, тема достойна Достоевского; я лично желаю тебе всяческого успеха. Правда, я не совсем компетентен судить о том, какое значение имеет для такой темы личный опыт, но не помешает ли тебе то, что о лагерной обстановке ты можешь судить лишь понаслышке?

— Тут я рассчитываю на тебя, Мариан. Ты все это пережил. Рискну утверждать, что мне известно кое-что о человеческой душе, но лагерных реалий я, конечно, не знаю. Придется мне пару разиков отнять у тебя время…

— Если это тебе поможет, я с удовольствием. Твой замысел выглядит вполне обнадеживающе. Но мы отклонились от другого вопроса. Допустим, твоя повесть, или что это будет, получится, и ее издадут. Но сколько ты будешь ее писать — год, а то и дольше? Потом работа с редактором, вон с Тайцнером ты провозился чуть ли не год…

— Я как-то не все сразу улавливаю, к тому же Тайцнер был просто вымогатель. Эти затянувшиеся занятия с ним в нашем погребке… Теперь он немножко напоминает мне частнопрактикующего врача, который растягивает лечение пациента как можно дольше, чтоб гонорар…

— Кстати, гонорар, или хотя бы аванс, если все пойдет без проволочек, ты можешь ожидать разве что года через полтора. Достаточно ли у тебя ресурсов, чтобы позволить себе столько ждать, притом именно сейчас, когда отец твой все потерял, а у тебя семья на руках? И еще вот что: сам понимаешь, студент, «вычищенный» из университета, не имеющий постоянной работы…

Как и следовало ожидать, самоуверенность Камилла была искусственной; все обстояло совершенно не так, как он говорит. За вспышкой эйфории закономерно следует упадок духа, и Камилл совсем сник.

— Но я понятия не имею, где искать работу, — убитым голосом проговорил он. — Кому нужен недоучившийся философ… не говоря о каиновой печати? На лбу я ее, правда, не ношу, но каждый кому не лень может меня заклеймить…

— Сейчас тебе не стоит метить слишком высоко. Верю, когда-нибудь ты еще вернешься в университет, и, я бы сказал, сделать это будет тем легче, чем ниже окажется ступенька, с которой ты начнешь. Стой, меня сейчас осенил святой дух! Не хочу тебя оскорбить — обещай, что не обидишься и не хлопнешь дверью… Мысль вот какая: заведующий нашим институтским виварием уходит на пенсию; что, если тебе пойти на его место?

Камилл невольно опустился на стул.

— Ты серьезно?

— Ну, я и сам тут пока еще не выше травы, но возможно, мне удастся уговорить доцента, заместителя Мерварта: он сочувствует студиозусам, попавшим в переделку. Да и мои коллеги по теме тоже, пожалуй, помогут. Место не на виду, я бы сказал подпольное, причем буквально: виварий помещается у нас в подвале. У тебя в подчинении даже помощница будет, она клетки чистит. Наши опыты, как правило, не служат здоровью морских свинок, кроликов и целого полка мышей; твое дело — пополнять их редеющие ряды, распределять по лабораториям, причем главным образом на бумаге. Полагаю, такой джоб[56] заберет у тебя не так уж много времени, останется и на литературу, и даже в рабочее время сможешь писать. Ни официальными, ни светскими визитами никто тебя обременять не будет — скажу прямо, для некоторых наших эстетов слишком уж наши зверюшки благоухают… Но с точки зрения твоих замыслов есть тут еще одна выгода: в подвале-то, среди клеток, творческая личность играючи представит себе обстановку тюрьмы… А потребуются от меня подробности лагерного бытия — тебе только на два этажа подняться…

Ага, теперь в душе Камилла борются два соображения: с одной стороны, заманчиво-доступный источник существования (да я по лицу его вижу, до чего он одержим желанием начать новую повесть!), с другой стороны, опасение: что скажет Павла? Она-то выходила за перспективного наследника прославленной пражской фирмы, а получит мужа, стоящего в самом низу общественной иерархии, так сказать, в подвальном этаже общества, и его костюм от портного Книже пропитается смрадом морских свинок… Но, как гласит пословица, сидишь в дерьме — не смешки на уме!

— Знаешь что, Мариан? Это ведь я, так сказать, в детство возвращаюсь… В моей комнате, если помнишь, висела на стене картинка — чуть ли не до самого окончания школы! И каждый день смотрел на меня раскрашенный большой Микки-Маус, а вокруг целая стая мышек. И вот теперь они снова будут у меня на глазах, только уже в натуре… Так что, если я подойду в кадровом отношении, берусь за этот мышиный джоб!

вернуться

56

От англ. job — работа

41
{"b":"546513","o":1}