— Однако бывают времена, когда одно опрометчивое решение может на долгие годы испортить жизнь достойному человеку, а то и заклеймит его навечно. Я знал, что не обманусь в тебе, Гонза, и что ваша мушкетерская клятва на Збойницкой не просто пыль, пущенная по ветру. Так что я тебе благодарен… — Из кармана он вытащил бумажку. — Смотри, — улыбнулся, — как всё в жизни меняется: давно ли я обладал властью подписывать твой аттестат; а если ты сейчас не подпишешь мне пропуск, я так и помру с голоду в этих стенах…
Крчма не имел такого обыкновения, но сегодня, выйдя на улицу, повернулся спиной к резкому весеннему ветру и зажег сигару. В том, что Гейниц все-таки согласился ходатайствовать за товарища, моя заслуга не столь уж велика — но все же мне, пожалуй, удалось заронить кое-что в лохматые башки хотя бы некоторых из сотен моих учеников и, надеюсь, в сердца тоже; кое-что из моих собственных принципов, к примеру вот этот (о господи, опять я ораторствую, как Иоанн Златоуст!): «Старайся жить так, чтоб не приходилось допускать насилия!»
Гейниц пытался продолжать работу, но сосредоточиться не мог. Вопреки своей привычке прошелся по помещению бухгалтерии; снова открыл окно — на верхушке каштана уже не пел дрозд, или его пение заглушало стрекотание двух электрокалькуляторов. Гейниц понял наконец, что от посещения Крчмы у него в горле пересохло; налил из-под крана полный стакан воды, выпил залпом.
Ох эта привычка деликатничать со старшими, которые когда-то заслужили наше уважение! Слишком легко он подчинился Роберту Давиду и теперь ненавидел его за это. В конце концов, кто он теперь, этот Крчма, что дает ему право обращаться с бывшими учениками так, словно он все еще проставляет им пятерки или тройки?
«Пока у меня нет доказательств — я считаю это клеветой». Какие старомодно-добродетельные правила! И чего это он так хлопочет за Камилла?..
Эпоха преобразований заставляет нас переоценивать ценности, и люди традиционного, консервативного мышления скоро начнут тормозить прогресс — пока само время не отбросит их в сторону, и они начнут отставать, а то и вовсе застрянут на полпути. Как-то в этом роде говорил недавно лектор на политзанятиях для беспартийных…
«…Одно опрометчивое решение может на долгие годы испортить жизнь порядочному человеку…»
А как понять такое неконкретное определение? Или в глазах Крчмы «порядочные» — только те, кто учится в высшей школе? Этот Крчма с готовностью пошел свидетелем на свадьбе у Камилла, и его отнюдь не смутило, что Камилл женится на той самой Павле, которую он попросту украл у своего же товарища! Задумался ли тогда Крчма, что и такое дело может кому-то на долгие годы испортить жизнь?
Что за злополучная была идея — привести Павлу в погребок Герольда под предлогом просить помощи для брата! «Не сердись, Гонза, но я не сумею… мы с паном коллегой работаем над моей рукописью. Меня, что называется, сроки поджимают…» И чтоб теперь этот самый Карел, мой брат, для которого тогда Камилл и пальцем шевельнуть не пожелал, спасал его!
Камилл… Записной оратор класса, лучший стилист, вечно выставляемый в пример прочим, хотя вслух Крчма никогда этого не говорил. Ореол исключительности сияет над Камиллом и по сей день и будет, видно, сопровождать его всегда… Правда, Камилл не сам просит заступничества. Скорее всего, он и не подозревает, что Крчма хлопочет за него — объясняясь с тем, на кого Камилл в глубине души смотрит сверху вниз. Всегда так смотрел, а теперь тем более: для образованных гуманитариев какой-то там счетовод — нечто вроде полуинтеллигента: между его сухой, точной работой и поэтическими взлетами зияет пропасть глубже Мацохи, все словесное творчество бухгалтера ограничивается составлением отчетов о найденных ошибках в ведомостях, причем в каждом отчете по три раза повторяется слово «который» в одной фразе…
«То, что вы ходили в одну школу, Гонза, еще не аргумент в пользу чьей-то политической благонадежности…»
А вспомнить вечеринку через пять лет после окончания гимназии… Общий бюджет был уже исчерпан, ребята по очереди заказывали дополнительно вино за свой счет, и когда очередь дошла до него, Гейница, он, в злополучном приливе бережливости, заказал вино подешевле… И эта плохо замаскированная усмешка официанта, который принес не то, что заказал Гейниц, а лучшее и указал при этом глазами на Камилла: мол, вон тот господин заменил ваш заказ и доплатит разницу… Урок, по-барски преподанный этому жмоту Гейницу…
«Пока что, Гонза, нам не известно, чтобы твой Герольд-младший как-то отмежевался от своего славного папаши…»
А Павла… Когда мы вышли из погребка Герольда, где она моими же стараниями познакомилась со своим будущим супругом, Павла спросила: «Послушай, Гонза, а что он уже написал, этот Камилл Герольд?» Камилл, Камилл, Камилл… Средоточие вселенной, пуп Праги…
Нет, есть вещи, которые не забываются: о том, как ты оказался вроде слона в посудной лавке, и помнишь об этом, как слон, ведь у слонов отличная память!
Рабочий день кончился — смолкли калькуляторы, уснули под клеенчатыми покрышками, уборщица с ведром в руке смотрит вопросительно: когда же пан бухгалтер освободит ей поле деятельности.
В широком коридоре философского факультета группками стоят, сидят на подоконниках, расхаживают студенты, в одной группке — две девицы. Оттуда донеслись чьи-то громкие хвастливые слова, остальные разговаривают тихо, Гейницу кажется — они чем-то озабочены. Одна из девиц, менее красивая, нервно грызет ногти; однако Гонза Гейниц знает — все эти студенты собрались здесь не на экзамен…
Карел Гейниц увел брата в просто обставленную комнату — два письменных стола, шкафы, видимо, кабинет кого-то из ассистентов. Одежда Карела пропахла сигаретным дымом, в уголках его губ не стерт след от черного кофе. В бледных глазах — утомление.
— Вот ведь ирония судьбы, Карел, — получаса не прошло после моего звонка к тебе, как я узнал кое-что новое о Камилле Герольде… О том, какими на самом деле были его настроения до Февраля. Я, конечно, понятия об этом не имел… Так что просил я за него, исходя из ошибочных представлений. Думаю, будет лучше всего, если вы его просто исключите…
— Признаться, я и то уж удивлялся, чего это ты заступаешься за сынка одного из самых жирных пражских толстосумов…
Лицо хозяйки квартиры, где поселилась Ивонна, приобрело то особое выражение, которое состоит из смеси вдовьего любопытства, осторожности, беспричинной подозрительности и какого-то неосознанного любовного томления. Хозяйка машинально переставляла предметы на столе, чтобы тотчас же вернуть их на прежнее место; потом с пыльной тряпкой в руке вошла в комнату Ивонны, без надобности вытерла раму окна.
— Вы говорили, что встретитесь сегодня с вашим кавалером в Парк-отеле, я не ошиблась?
— Говорила, не беспокойтесь! — Ивонна потрясла пальцами с только что накрашенными ногтями.
Милая Труде, я тебя насквозь вижу — хочешь, чтоб я уже умотала, верно? Только я-то не виновата, что мужчины так и льнут ко мне, не исключая твоего любезного Йохена. Впрочем, чему дивиться: уловить нынче в Германии мужа— редкая удача, когда шесть миллионов молодых парней гниют под землей… Что ж, получили, чего хотели, а кто заставлял вас орать «хайль» и выбирать Гитлера в фюреры? Ивонна, в общем, не такая уж патриотка, но воспоминание о том, как фанатики в кожаных шортах под радостный вой выкорчевывают аккуратный пограничный столб с чешским львом, всегда бередило ей душу…
Нет, фрау Труде, будь спокойна, хромые не в моем вкусе (этот ее Иохен получил пулю в коленку на третий же день войны, под Брестом, что спасло его от пули в лоб. И теперь, через семь лет после этого благословенного события, стоит Ивонне уронить платок, как Йохен галантно бросается поднять его, причем, сгибая одну ногу, вторую, несгибающуюся, выставляет вперед, словно отплясывает вприсядку из пиетета к русской земле, где ему, в сущности, сохранили жизнь!).
Фрау Труде уже в третий раз рассеянно взглядывала на часы, над переносицей у нее образовались такие решительные морщинки, которые предвещают серьезный разговор. Ивонна наконец сжалилась над ней, надела свое самое нарядное платье; неосмотрительно было бы слишком уж бесить эту бабу. Недавно, когда Ивонна из желания ее поддразнить благосклонно принимала восхищенные взоры Йохена, хозяйка — после того, как он ушел, — завела-таки серьезный разговор: она-де будет откровенна, молодая дама должна понимать, что дешевые квартиры в разбомбленном Франкфурте все равно что выигрыш в лотерее, множество немцев до сих пор ютятся по подвалам и временным баракам; Восточный фронт был для Труде роковым, одного мужа он взял под Белой Церковью (ей трудно было выговорить это название, оно звучало в ее устах как «Бэла Тшеркеф»), другого послал ей из-под Бреста, Йохен обещал на ней жениться, и если Ивонна собирается и впредь, просто из прихоти, провоцировать его интерес к себе, то фрау Труде не останется ничего иного, кроме как с сожалением порекомендовать «junge Frau»[45] поселиться где-нибудь в другом месте…