Но внешне он, скорее, помолодел: похоже, сшил новый костюм и с тех пор, как овдовел, больше начал за собой следить: галстук — раньше он ненавидел галстуки, — подстриженные усищи; волосы сильно поседели, только буйные брови остались такими же рыжими и задорными. Удалец для своего возраста! Но не хотел ли он этими притянутыми за уши воспоминаниями о школе разрядить несколько напряженную атмосферу за столом? Камилл все расспрашивал Гейница о сыне; у Миши с Марианом — рухнувший брак, угасшая любовь… А что у меня? Но я никогда по-настоящему не любила Камилла; любила ли я вообще кого-нибудь? Какую существенную разницу придает глаголу частица любить — любиться…
— Вообще все наши отношения странно перепутались, — сказал Камилл, будто прочел мысли Ивонны.
Но она слушала его рассеянно. Что такое, отчего мой сегодняшний неуспех меня задел? По правде говоря, то, что все эти министерские служащие, участники ансамбля, напоказ выражали мне свое восхищение (кстати, зажмурив глаз), куда унизительнее, чем мой давний провал на кинопробе, хотя сегодня была просто забава. А ведь я всегда хотела отличиться в чем-то серьезном, в чем-то таком, что я умею делать, — откуда у меня вдруг такое чувство, будто я все проворонила, вот и на пение свое напрасно возлагала тайные надежды. Самое худшее: всем кажется совершенно естественным, что я работаю в гостинице, и никому не приходит в голову, что я — зарытый в землю талант… Уж Камилл-то мог бы хоть словечком об этом упомянуть, а не болтать тактично о другом… Его тактичность ужасно холодная, он вроде и интересуется, но не по-настоящему…
На полдороге к дому Ивонны Камилл остановился: позволят ли дамы пригласить их к себе на кофе?
— Тебе, Моника, я сам сварю-такое какао, какого ты в жизни не пробовала!
Моника ослеплена квартирой Камилла; действительно, с тех пор как мы вернулись из Германии, с жильем обстояло у нас не очень-то складно. Сначала Моника временно жила в деревне у бабушки, потом мы обе — временно же — у Миши, потом в служебном номере гостиницы, после чего несколько раз снимали комнату, и не очень удачно.
— Мама, а тут можно везде ходить? — тихонько спросила девочка, когда Камилл вышел. — Ив кухню тоже?
Моника — какая-то тихая, непривычно послушная. И вдруг Ивонна ощутила ее детское восхищение как некий укор: да ведь ребенок еще не знает, что такое жить в собственной квартире…
Вот она в соседней комнате с увлечением смотрит телевизор (дома телевизора нет), чинно держа на коленях чашку с шоколадом (отпивая по глоточку, грациозно отставляет мизинчик).
До обещанного кофе — рюмочку виски с содовой. Одна рюмочка превратилась в три рюмочки. Прошло восемнадцать лет с той поры, как мы так же вот сидели в комнате Камилла, только в тот раз я сама пришла к нему — прощаться перед отъездом, когда я наладилась навстречу блестящему будущему об руку с Ником, и Камилл послал служанку за бутылкой шампанского.
Камилл ненадолго вышел из комнаты, и к Ивонне на цыпочках подошла Моника:
— А где же та пани, чья квартира? — шепотом спросила она.
— Эта квартира дяди Камилла.
— А… а где комната, куда нельзя?
— Можно в обе комнаты. Никакой хозяйки здесь нет.
Моника сделала большие глаза и не по-детски вздохнула. Из телевизора донеслась музыка, Моника поскорей вернулась назад.
А у Ивонны вдруг помертвели сложенные на коленях руки: такое внезапное осознание вины! Ведь только сегодня, быть может, впервые, девчушка узнала то, что для других детей обычное дело, на что она давно имеет право! Ведь все эти годы я эгоизмом своим обкрадывала дочь, не давая ей чего-то очень важного… И в порыве какого-то нового, непривычного чувства стыда Ивонна опустила голову: да что же это я тогда натворила, с таким легким сердцем отвергла все, родной дом и любовь родителей, друзей своих, свою ответственность перед будущим ребенком, а ведь все это и есть отвлеченное понятие родины, подлинную цену которой узнаешь только на равнодушной чужбине….
Вошел Камилл, сел за стол и долго молчал, словно решаясь на что-то.
— Когда я вернулся из армии, нашел в этой комнате письмо от Павлы о том, что она уходит от меня вместе с сыном, — заговорил он наконец. — С той поры живу один, как паук. А когда-то мы вполне удобно размещались здесь втроем. Что, если тебе с Моникой переехать ко мне?
Шок. Все-таки, при всем моем жизненном опыте, возникают еще ситуации, когда перехватывает дыхание. Ах ты боже, до чего же хрупкий сосуд — человек! Впрочем, мой-то сосуд уже кое-как склеен из черепков разбитых иллюзий; а за тот обман с любовными посланиями во Франкфурт я давно перестала сердиться на Камилла. И кто знает, обман ли это? Я разорвала тогда эти письма, но Камилл удивился бы, узнав, что, когда мне тяжело на душе, я до сего дня мысленно повторяю наизусть целые пассажи… Или у парня действительно поэтический дар, или… Скорее всего — «или».
Избавиться от унылого жилья, не видеть больше пуританскую физиономию хозяйки-калеки, исполненной к тому же достоинства и важности без капли чувства юмора… А мне так тягостно смотреть на больных, увечных людей — и не из преувеличенного сострадания, а из какого-то физического отвращения ко всему, что губит или калечит тело. Лет через десять, возможно, это пройдет.
— Но Моника вместо уроков будет торчать у телевизора!
— А мы ей этого не позволим.
Покаянное возвращение несостоявшейся кинозвезды к давнему воздыхателю, как в романчике из журнала для дам и девиц. Прошли века, включая ледовый период, а я осталась звездой Камилловой мечты. Забавно: оба мы, так сказать, потерпели крах. Только не надо сентиментальности, куда лучше перманентно-конструктивная ирония: жизнь преподнесла слишком хороший урок, чтоб лить над собой трогательные слезы.
— Что скажешь на мое предложение, Ивонна?
Пути господни неисповедимы, но я всегда верила, что он не злораден.
— Моника!
Девочка вышла из другой комнаты, поставила на стол пустую чашку из-под шоколада, чинно поблагодарив Камилла.
— Что скажешь, Моника, не переселиться ли нам сюда, в эту квартиру?
Девочка широко раскрыла глаза, обвела недоверчивым взглядом взрослых — и бросилась матери на шею:
— Мама, это будет здорово!..
— Руженка, к тебе идет профессор Крчма, он сейчас к Тайцнеру заглянул, а потом хочет тебя повидать, — раздался в трубке голос секретарши директора. — А в «Тузекс»[86] привезли кофточки, просто чудо!
Визш Роберта Давида порадовал бы меня, если б не эти свитерочки. Но надеюсь, старый пан задержит меня ненадолго: дел-то у нас с ним никаких нет.
Часы на соседней башне отбили еще четверть — какие же это темы, господи, обсуждает с Тайцнером Роберт Давид?..
— Добро пожаловать, пан профессор. А я уж боялась, вы мимо пройдете. Я бы вам этого не простила!
— Откуда ты вообще знаешь?..
— Внутренняя агентура работает надежно. Вас еще полчаса тому назад видели у главного.
Сегодня, кажется, Крчма в дурном настроении, редко он бывает такой мрачный. И бледный какой-то, словно и на солнце не бывает. Но при всем том прямо помолодел! Костюм в безупречном порядке, видно, тщательно следит за собой, на стуле сидит выпрямившись, старый «сокол». Только походка немножко его выдает — всего несколько шагов от двери, а сразу заметишь, что он седьмой десяток разменял. Господи, уже не подкрашивает ли он волосы? В последний раз седина у него была куда заметнее… Неужто начал новую жизнь с тех пор, как несчастная Шарлотта перестала застить ему солнце? И кому, интересно, адресуется эта его непривычная забота о собственной особе? Завел знакомство на старости лет или хочет произвести впечатление на Мишь, которая в последнее время, кажется, пошла в гору?.. Так оно или нет, а освобождение от неудачных браков — путем вдовства или развода, все равно — вроде трамплина, помогает взлететь. Неудачным же оказывается почти каждое супружество: так стоит ли удивляться?
— С монографией о Барбюсе, которую вы отдали в наше издательство, все в порядке?