Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Отцу было восемнадцать лет, когда он получил это наследство. Но он не стал жить в деревне, и с тех пор дом стоял пустой. Словом, дом был отцовский, и мне казалось, что он должен походить на отца, то есть быть таким же просторным и круглым. Как я ошибся!

Это был маленький домик, когда-то пошатнувшийся и с тех пор стоявший в наклонном положении. Крыша у него была кривая, окна выбиты, нижние венцы согнулись. Русская печь на вид была хороша, пока мы её не затопили. Дымные чёрные скамейки стояли вдоль стен; в одном углу висела икона, и на её закоптелых досках чуть видно было чьё-то лицо.

Каков бы он ни был, это был наш дом, и мы развязали узлы, набили сенники соломой, вставили стёкла и стали жить.

Но мать провела с нами только недели три и вернулась в город. Её взялась заменить нам бабушка Петровна, приходившаяся тёткой отцу, а нам, стало быть, двоюродной бабкой. Это была добрая старуха, хотя к её седой бороде и усам трудно было привыкнуть. Беда была только в том, что она сама нуждалась в уходе, – и точно: мы с сестрой всю зиму присматривали за ней – носили воду, топили печь, благо изба её, которая была немного лучше нашей, стояла недалеко.

В ту зиму я привязался к сестре. Ей шёл восьмой год. В нашей семье все были чёрные, а она – беленькая, с вьющимися косичками, с голубыми глазами. Мы все молчаливые, особенно мать, а она начинала разговаривать, чуть только открывала глаза. Я никогда не видел, чтобы она плакала, но ничего не стоило её рассмешить.

Так же как и меня, её звали Саней: меня – Александром, её – Александрой. Тётя Даша научила её петь, и она пела каждый вечер очень длинные песни таким серьёзным тончайшим голоском, что нельзя было слушать её без смеха.

А как ловко хозяйничала она в свои семь лет! Впрочем, хозяйство было простое: в одном углу чердака лежала картошка, в другом свёкла, капуста, лук и соль. За хлебом мы ходили к Петровне.

Так мы жили – двое детей – в пустой избе в глухой, заваленной снегом деревне. Каждое утро мы протаптывали дорожку к Петровне. Страшно было только по вечерам: так тихо, что слышен, кажется, даже мягкий стук падающего снега, и в такой тишине вдруг начинал выть в трубе ветер.

Глава 5

ДОКТОР ИВАН ИВАНЫЧ. УЧУСЬ ГОВОРИТЬ

И вот однажды, когда мы только что легли, и только что умолкла сестра, засыпавшая всегда в ту минуту, когда она произносила последнее слово, и наступила эта печальная тишина, а потом завыл в трубе ветер, я услышал, что стучат в окно.

Это был высокий бородатый человек в полушубке, в треухе, такой замёрзший, что, когда я зажёг лампу и впустил его в дом, он не мог даже закрыть за собой дверь. Заслонив свет ладонью, я увидел, что у него совершенно белый нос. Он хотел снять заплечный мешок, согнулся и вдруг сел на пол.

Таким впервые предстал передо мной этот человек, которому я обязан тем, что сейчас пишу эту повесть, – замёрзший до полусмерти, он вполз ко мне чуть ли не на четвереньках. Пытаясь положить в рот дрожащие пальцы, он сидел на полу и громко дышал. Я стал снимать с него полушубок. Он пробормотал что-то и в обмороке повалился на бок.

Мне случилось видеть однажды, как мать лежала в обмороке и тётя Даша дула ей в рот. Точно так же поступил и я в этом случае. Мой гость лежал у тёплой печки, и неизвестно в конце концов, что помогло ему, хотя дул я просто отчаянно, так что и у меня самого голова закружилась. Как бы то ни было, он пришёл в себя, сел и стал с жадностью греться. Нос его отошёл. Он даже попробовал улыбнуться, когда я налил ему кружку горячей воды.

– Вы здесь одни, ребята?

Саня только сказала: «Одни», а он уже спал. Так быстро заснул, что я испугался: не умер ли? Но он, как будто в ответ, захрапел.

По-настоящему он пришёл в себя на следующий день. Когда я проснулся, он сидел на лежанке рядом с сестрой, и они разговаривали. Она уже знала, что его зовут Иваном Иванычем, что он заблудился и что никому не нужно о нём говорить, а то его «возьмут на цугундер». Честно сознаюсь – до сих пор не знаю точного смысла этого выражения, но помню, что мы с сестрой сразу поняли, что нашему гостю грозит какая-то опасность, и, не сговариваясь, решили, что никому и ни за что не скажем о нём ни слова. Разумеется, мне легче было промолчать, чем Сане.

Иван Иваныч сидел на лежанке, подложив под себя руки, и слушал, а она болтала. Всё уже было рассказано: отца забрали в тюрьму, мы подавали прошение, мать привезла нас и уехала в город, я – немой, бабка Петровна живёт второй дом от колодца, и у неё тоже есть борода, только поменьше и седая.

– Ах вы, мои милые! – сказал Иван Иваныч и легко соскочил с лежанки.

У него были светлые глаза, а борода чёрная и гладкая. Сперва мне было странно, что он делает руками так много лишних движений; так и казалось, что он сейчас возьмёт себя за ухо через голову или почешет подошву. Но скоро я привык к нему. Разговаривая, он вдруг брал в руки какую-нибудь вещь и начинал подкидывать её или ставить на руку, как жонглёр.

В первый же день он показал нам множество интересных затей. Он сделал из спичек, коры и головки лука какого-то смешного зверя, напоминавшего кошку, а из хлебного мякиша – мышку, и кошка ловила мышку и мурлыкала, как настоящая кошка. Он показывал фокусы: глотал часы, а потом вынимал их из рукава; он научил нас печь картошку на палочках – словом, эти дни, которые он провёл у нас, мы с сестрой не скучали.

– Ребята, а ведь я доктор, – однажды сказал он. – Говорите: что у кого болит? Сразу вылечу.

Мы были здоровы. Но он почему-то не захотел идти к старосте, у которого заболела дочка.

– Но в такой позиции
Я боюся, страх,
Чтобы инквизиции
Не донес монах,

– сказал он и засмеялся.

От него я впервые услышал стихи. Он часто говорил стихами, даже пел их или бормотал, подняв брови и сидя по-турецки перед огнём.

Сперва ему, кажется, нравилось, что я ни о чём не могу его спросить, особенно когда он по ночам просыпался от каждого скрипа шагов за окном и долго лежал, опершись на локоть и прислушиваясь; или когда он прятался на чердаке и сидел, пока не стемнеет, – так он провёл один день, помнится, праздник Егорья; или когда он отказался познакомиться с Петровной.

Но прошло два дня, и он заинтересовался моей немотой:

– Ты почему не говоришь? Не хочешь? Я молча смотрел на него.

Я молча смотрел на него.

– А я тебе скажу, что ты должен говорить. Ты слышишь – стало быть, должен говорить. Это, брат, редчайший случай: коли ты всё слышишь – и немой. Может, ты глухонемой?

Я замотал головой.

– Ну вот. Значит, заговоришь.

Он вынул из заплечного мешка какие-то инструменты, пожалел, что мало света, хотя был ясный солнечный день, и полез мне в ухо.

– Ухо вульгарис, – объявил он с удовольствием, – ухо обыкновенное.

Он отошёл в угол и сказал шёпотом: «Дурак».

– Слышал?

Я засмеялся.

– Хорошо слышишь, как собака. – Он подмигнул Сане, которая, разиня рот, смотрела на нас. – Отлично слышишь. Что же ты, милый, не говоришь?

Он взял меня двумя пальцами за язык и вытащил его так далеко, что я испугался и захрипел.

– У тебя, брат, такое горло! Чистый Шаляпин. Н-да!

Он с минуту смотрел на меня.

– Нужно учиться, милый, – серьёзно сказал он. – Ты про себя-то можешь что-нибудь сказать? В уме? – Он стукнул меня по лбу. – В голове, понимаешь?

Я промычал, что да.

– Ну, а вслух? Скажи вслух всё, что ты можешь. Ну, скажи: «да».

Я почти ничего не мог. Но всё-таки произнёс:

– Да.

– Прекрасно! Ещё раз.

Я сказал ещё раз.

– Теперь свистни.

Я свистнул.

– Теперь скажи: «у».

Я сказал:

– У.

– Лентяй ты, вот что! Ну, повторяй за мной…

Он не знал, что я всё говорил в уме. Без сомнения, именно поэтому с такой отчётливостью запомнились мне первые годы. Но от моей немой речи ещё так далеко было до всех этих «е», «у», «ы», до этих незнакомых движений губ, языка и горла, в котором застревали самые простые слова. Мне удавалось повторять за ним отдельные звуки, главным образом гласные, но соединять их, произносить их плавно, «не лаять», как он мне велел, – вот была задача!

4
{"b":"546467","o":1}