— Да помогут нам небеса и священная летучая мышь! — вскричал Манифафа. — Откуда же эти бедняги брали королей?
— Даже стыдно сказать, — смущенно потупился Вздорике, — они брали их из патагонцев.
— Не слишком выгодной, значит, казалась эта должность философам, раз они не приберегали ее для себя.
— Тому, кто заведует кормушкой, нипочем ни короли, ни народы! Вдобавок философы продолжали размножаться по старинке, поскольку этот способ казался им более увлекательным, а потому были совсем маленького роста и не имели никаких шансов продвинуться по службе, не говоря уже о том, чтобы занять королевский престол; ведь в Патагонии посты распределяются по росту. Если король умирает, в дело идет ростомер, и наследником назначают того, кто всех выше[100].
— Следовательно, царствующий правитель, — подхватил Манифафа, — мог с полным правом носить титул Великого и выслушивать такое обращение от своих подданных, не вызывая ничьих нареканий, что представляется мне весьма приятным. Но ответь мне, Вздорике, что же произошло бы, вздумай какой-нибудь патагонский мужлан начать расти как на дрожжах и перерасти на голову или даже на две своего законного монарха, безмятежно восседающего на троне под охраной ростомера, геометрии и философов?
— Его бы назначили наследным принцем, Государь, а затем провозгласили кесарем, каковым он и пребывал бы до появления следующего претендента. Я слышал, что подобное государственное устройство помогло патагонцам избежать множества революций и гражданских войн и что живут они припеваючи.
— Охотно верю, балагур; подобная избирательная система — самая разумная из всех, какие я знаю, и я не премину опробовать ее на своих чубукеях. В любом случае я могу быть уверен, что ничего не проиграю, заменив одного на другого. Но если все, что ты говоришь, правда, Вздорике, то я жажду получить от тебя ответы на два вопроса, не дающие мне покоя: прежде всего, меня интересует, чем занимаются патагонские женщины, — ведь за деторождение в их стране отвечает секция антропологии.
— О Государь, у женщин множество дел: они обсуждают, заведуют, управляют, судят, руководят, составляют планы сражений и статистические отчеты, пишут законы и конституции, а в свободное от всей этой работы время сочиняют эклектические брошюры, онтологические трактаты и эпические поэмы в тридцати шести песнях[101]. Дел у них по горло! Но что еще тревожит Ваше Султанское Высочество, о великолепный Манифафа?
— Мой второй вопрос, Вздорике, касается тебя самого; мне не терпится узнать, каким образом ты все-таки ухитрился выбраться из этой чертовой рытвины?
— Сидя там, я не только перебирал в памяти смутные воспоминания о прочитанных книгах и о почерпнутых оттуда сведениях. Раздумья не мешали мне орать во все горло и от всей души, дабы все узнали, что я единственный из двенадцати членов всемирной миссии, чудом спасшийся от смерти ради того, чтобы изъявить свое почтение патагонской цивилизации. К этому я прибавлял с трогательными интонациями, которые легче вообразить, чем изобразить, что, учитывая проделанный мною путь, я, по всей вероятности, последний миссионер, попытавшийся исследовать данную философическую рытвину, если, конечно, кому-нибудь из моих коллег не удалось продержаться в воздухе дольше моего, что представлялось мне крайне маловероятным.
— Красноречивейший из моих ораторов не выразился бы лучше, друг Вздорике, хотя это его профессия и я плачу ему крупные суммы, размер которых не дает покоя оппозиции; но к кому обращал ты свои пламенные и простодушные речи?
— К горстке дрянных мальчишек ростом не больше двадцати пяти — тридцати футов[102], которые резвились на берегу, играя в лунки, ручеек, чехарду и прочие детские игры.
— На берегу рытвины, хочешь ты сказать. И что же случилось после, балагур?
— Увы, Государь, случилось то, что должно было случиться: поблизости случился легион философов в расшитых камзолах и шелковых чулках, в перчатках и с зонтиками под мышкой; они удобно расположились вокруг меня на складных стульях и принялись обсуждать, каким образом мне помочь. Первый день они целиком посвятили этому обсуждению и почти единогласно пришли к выводу, что я упал в эту рытвину случайно. На второй день они решили, что было бы весьма кстати вытащить меня оттуда с помощью какой-нибудь машины; на третий день они совершили чудо.
— Они наконец вытащили тебя!..
— Нет, о божественный Манифафа. Они назначили комиссию, составленную из наилучших знатоков механики. Тут я понял, что погиб, и, простирая к философам трепещущие руки, которые мне удалось выпростать из земли ради такого важного занятия, как борьба с мухами, возобновил свои бесполезные мольбы, уснащая их обильными слезами. Философы ушли уже довольно далеко. Однако, на мое счастье, двое из тех исполинских юнцов, о которых я уже имел честь вам рассказывать, устроили себе громадные качели из центральной мачты трехпалубного судна и со всем пылом молодости предавались смехотворному развлечению, недостойному, как я им доходчиво объяснил, ни одного мыслящего существа. Один из этих маленьких неучей, который, как я успел заметить, с тупым, но не лишенным лукавства видом вслушивался в дискуссии философов, дождался, чтобы они скрылись из виду, а затем подошел к своей мачте и, тщательно укрепив этот солидный движитель на опоре, направил его конец туда, где все еще тщетно трепетали мои длани. Я машинально ухватился за мачту, желая прежде всего избежать ее столкновения с моей головой, которое почти наверняка кончилось бы не в мою пользу; впрочем, вцепился я в эту деревяшку очень крепко. В ту же секунду неотесанный сын Патагонии со всей высоты своего роста бросился на другой конец мачты, вследствие чего я вылетел из ямы как пуля и, соскользнув по стволу, которого так и не выпустил из рук, плавно опустился на каменистую почву — такую твердую, что она не прогнулась бы и под целым полчищем патагонцев. Счастливое совпадение, позволившее юнцу инстинктивно отыскать этот способ вызволить меня из беды, навело меня на горькие размышления о судьбе несчастных патагонцев, которые по причине отсутствия интеллекта принуждены с тупым усердием удовлетворять свои животные потребности, не имея ни малейшей надежды стать учеными, ибо цивилизация их, размеренная и покойная, но, увы, чуждая полета мысли, топчется как заведенная на одном и том же месте. Грустно даже подумать.
— Узнаю твое доброе сердце, — сказал Манифафа, — но всему виной секция идеологии, которая должна ведь приносить хоть какую-нибудь пользу и которая, если я тебя правильно понял, задолжала островитянам душу, ум и способность к совершенствованию. Однако, Вздорике, если цивилизация у них размеренная и покойная, а ума довольно, чтобы выбираться из трудных положений, что может быть лучше? чего еще желать?
— Лучше, разумеется, ничего и быть не может, пожелать же патагонцам можно многого, и прежде всего — прогресса, иначе говоря, если выразиться с той точностью и с тем изяществом, каких требуют высокие материи, о коих мы трактуем, я желал бы, чтобы они прогрессировали. Ибо, в конце концов, что такое нация, которая не прогрессирует? Ведь не в том основное предназначение человека, чтобы скромно проживать отмеренный ему срок в кругу семьи, выполняя по совести обязанности свои перед Богом, государством и человечеством, к чему призывали наших невежественных предков нудные моралисты. Основное предназначение человека заключается в том, чтобы прогрессировать, и — худо ли, хорошо ли — он будет прогрессировать, клянусь вам в этом, в противном же случае ему придется объяснить нам, по какой причине он не прогрессирует… Впрочем, патагонские ребятишки были по природе своей добры. Бедняжки поспешили погрузить меня в чистую и довольно приятную в отношении температуры воду, дабы смыть с меня следы пребывания в рытвине и вернуть хотя бы часть прежней гибкости моим измученным членам. Затем они обсушили меня под лучами жаркого и целительного солнца, обмахивая мое чело благоуханными ветвями, сорванными нарочно для сего случая, после чего, не мешкая ни минуты, собрали остатки своего завтрака и угостили меня вкусным и обильным обедом — ибо патагонские остатки стоят нашего целого. Не успел я жестами поблагодарить их, как они, нимало не заботясь о моих чувствах, вернулись к своим качелям, предварительно указав мне пальцем путь в город философов, где я надеялся найти себе достойных собеседников. Я уже почти вплотную подошел к стенам города, когда оттуда торжественно выплыла бесконечная процессия, направлявшаяся в мою сторону; цель сей научной экспедиции разъяснилась для меня в тот самый миг, когда я взглянул на снаряжение путников. У них имелись доски и блоки, лестницы и шесты, штанги и рычаги, гири и гирьки, веревки и лебедки, серпы и молоты, косы и тросы, кабестаны и подъемные краны, драги и мотыги, крючки и кирки, домкраты и багры — одним словом, все экспонаты Консерватории искусств и ремесел[103], за исключением весов. Мне весьма польстила предупредительность этих великих людей, и я попытался поделиться с ними обуревающими меня чувствами на двух десятках языков, ни один из которых, впрочем, не показался им знакомым. Я, со своей стороны, вовсе не понимал их языка, что и навело мой восхищенный ум на мысль, что они, по-видимому, изобрели универсальный язык или, по крайней мере, открыли язык первобытный[104]. Это маленькое недоразумение, естественно, несколько затрудняло нашу беседу и помешало мне четко объяснить философам, каким образом я выпутался из неприятного положения, в каком они меня застали; впрочем, было совершенно очевидно, что они предпочитают приписать честь осуществления этой сложной операции себе, в чем я не видел ничего дурного, и охотно уступил им право представить любопытствующим ее достоверное описание. Спутники мои отвечали на приветственные возгласы патагонского сброда, усыпавшего улицы, по которым пролегал наш путь, с такой скромной, но гордой доброжелательностью и с такими милыми улыбками, что я не только поддакивал им, но и сам едва не поверил в действенность оказанной мне философической помощи; впрочем, издавна свыкшийся с академическими нравами, я в любом случае не выдал бы своих истинных мыслей. Таким образом — надо признаться, вполне триумфальным — я добрался до дворца Верховной консистории, где меня, подобно любопытной достопримечательности, поместили на столе, покрытом зеленым сукном, перед главным распорядителем, — церемония тем более лестная для ее героя, что одобрение патагонской аудитории, склонной в силу своей чрезвычайной невинности восхищаться чем попало, обеспечено ему наверняка.