Именно во время этого круиза из Вены на Родину произошло мое знакомство и в какой-то степени сближение с Вале. Разговоры с ним были тяжелы, но не лишены результативности, как это бывает, когда собеседник — твердолобый умник, изводящий повторением своих «не знаю», «не помню», «не было такого». Не уверен, что сумел прояснить все пункты его биографии от «а» до «я», но в обмен на обещание минимального наказания за согласие сотрудничать, я узнал от него множество интересных подробностей о наркотрафике, с фактами и именами. Как известно, упомянутые обещания исполняются редко, и не по злой воле следователя или оперативника, а по той простой причине, что приговоры выносят другие люди. Так получилось и с Вале. Я постарался — и в какой-то мере успешно — избавить его от самого сурового наказания, но и то, которое он в конечном счете получил, оказалось не из мягких.
Обычно я не очень-то обращаю внимание на время года за окном, но наступление зимы трудно не заметить, поскольку похолодало. В квартире Борислава есть паровое отопление, но топят еле-еле. Все же температура сносная, особенно если не снимать пальто.
Днем Борислава почти не бывает дома. Он работает в телеателье, чинит телевизоры, и тем самым имеет приработок к пенсии. Это еще больше угнетает меня, усиливая чувство стыда от сознания своей бесполезности. Я ничего не смыслю в телевизорах и вообще в электронике. То единственное, в чем я знаю толк, уже в прошлом. В прошлом — задания. В прошлом — анализ и комбинирование. В прошлом — риск.
Все забыли обо мне, даже люди с Развигора[6]. Их повестки вносили хоть какое-то разнообразие в мою будничную повседневность. Они давали мне ощущение, что я еще не совсем выброшен из жизни, что меня еще имеют в виду, пусть и с целью свести со мной счеты.
Единственное, что заставляет меня осознавать продолжение жизни — бытовые трудности. Годами у меня на счету копилась часть зарплаты в левах, однако растущая инфляция не предвещает моим сбережениям ничего хорошего.
— Тебе надо сходить оформить пенсию, — советует мне Борислав.
Сам он успел оформить себе пенсию еще до расформирования нашего ведомства.
— Обо всем-то ты успеваешь подумать.
— Должен же кто-то думать и о житейской прозе.
— Вместо того чтобы столько думать, не проще ли тебе самому устроить это дело.
На следующий день он сообщает мне, что изучил вопрос, но для оформления пенсии я должен лично явиться туда-то и тогда-то.
Являюсь. Упомянутое «туда-то» — полутемная комнатенка на чердачном этаже, заставленная шкафами с толстыми папками на полках. Пространство между шкафами отведено большому столу и маленькому человечку за ним.
— Я по поводу пенсии. Вчера с вами говорили по этому вопросу.
Человечек перебирает разложенные перед собой бумаги, словно ищет в них подтверждение моим словам.
— Кем вы были раньше?
— Тем же, кем являюсь сейчас.
Он бросает на меня поверх своих очков недоверчивый взгляд, словно желая убедиться, правду ли я говорю.
— Моя фамилия Боев, — подсказываю ему, чтобы помочь.
Снова перекладывает бумаги на столе.
— Что-то я вас не помню…
— Откуда же вам меня помнить: мой рабочий кабинет находился на другом этаже.
— Успокойтесь, — советует мне чиновник. — Поберегите нервы.
Он тянется к одному из шкафов и достает какую-то папку:
— Догадываюсь, из каких вы.
В папке, однако, он не находит ничего, что касалось бы меня.
— Боев, говорите… Совершенно не помню.
— Время терпит, — успокаиваю его. — Авось, вспомните.
И покидаю помещение.
Такой оборот дела Борислава не удивляет.
— Кто же виноват, что раньше все вопросы улаживал генерал. А поскольку сейчас он в тюрьме…
— …То нам остается лишь присоединиться к нему.
— И такое может случиться. Не будем терять надежды.
Разговор происходит на кухне после ужина, когда на десерт мы выкуриваем по привычной сигарете. Немного погодя, мы разойдемся — каждый в свою комнату: я — в покои Афины, а он — в бывшую «берлогу» старика. Мы живем, сохраняя привычки одиноких людей, хотя нам и приятно, что мы вместе. Уже докуривая сигарету, Борислав произносит:
— Однако! Только он сможет уладить это дело.
— Почему так думаешь?
— Я не думаю, я уверен. Свяжись с ним завтра же.
И отправляется в свою «берлогу».
Встретиться с Однако не составляет труда. В молодости мы были дружны, но потом наши пути разошлись. Он работал шифровальщиком, и его заветной мечтой было уехать за границу на службу в каком-нибудь нашем посольстве — не ради удовлетворения капризов жены, а ради повышения своего культурного и образовательного уровня. Он много читал и любил посещать разные выставки.
«Спас, а почему тебя прозвали Однако?» — как-то я спросил его.
«Чтобы я всегда помнил».
«Что именно?»
«Что не стоит демонстрировать свою образованность перед невеждами. Поскольку поступать таким образом — значит раздражать их».
И он рассказал мне, как однажды на партийном собрании, когда редактировали резолюцию, он возмутился, что в документе без конца повторяется союз «но». «Но не допустим… но не позволим…»
«Да хватит этого, „но“!» — возмутился Спас.
«А чем его заменить?»
«Выучите родной язык, и узнаете чем. Можно употребить слово „однако“; например: „однако мы не допустим“»…
Этот незначительный случай забылся. А прозвище осталось. Что не мешало его обладателю пользоваться уважением, несмотря на скромную должность шифровальщика. Он был из поколения тех, железных, с твердыми принципами. Из-за этого в начале 60-х его едва не уволили со службы. Позволил себе несколько резких слов по адресу обуржуазившихся партийных функционеров. О его еретических замечаниях тут же доложили куда следует, и по этому случаю назначили служебную проверку. Свидетелей произошедшего было двое — доносчик и ваш покорный слуга. Первый настаивал на своем, а я его опровергал, поэтому случай этот остался без последствий.
«Спасибо, браток, — сказал мне потом Однако, — хотя твои показания и были насквозь лживые. Но пусть там, наверху, знают: может, мы и рядовые партии, но отнюдь не дураки».
Среди немногочисленных друзей Однако была одна его сотрудница по отделу, Катя. Все наше ведомство было посвящено в тайну о том, что Катя не просто влюблена в парня, а прямо-таки боготворит его. К сожалению, Однако был женат, а Катя с ее худобой и кислым выражением лица старой девы едва ли способна была кого-нибудь соблазнить. Хотя, как мне позже рассказал сам Спас, один раз Катя все-таки попыталась это сделать. Это случилось вскоре после смерти его жены. Они с Катей стояли, греясь, возле батареи отопления, и девушка положила свою руку на руку Спаса.
«Она это сделала как бы в знак сочувствия, но я сообразил, что у нее на уме, и сделал вид, что не понял намека», — рассказывал Однако.
«А она?»
«Ничего. Постояла так немного и отошла. Но на следующий день все-таки не выдержала и сказала: „Сядь тебе на руку муха — ты и то отреагировал бы!“ — „Да, — ответил я ей, — я такой. Не позволяю себе лишнего в рабочее время“».
«Теперь она будет караулить тебя в нерабочее…»
«Ничего у нее не выйдет».
Его покойная жена была такой же тощей, как Катя, и провести всю свою жизнь со скелетами в постели было чересчур тяжелым испытанием даже для такого долготерпеливого человека, как Однако.
Я познакомился с его пониманием женского идеала много позже, когда однажды зашел к нему домой выпить кофе. Было прохладно, моросил дождь, и он пригласил меня домой, предупредив, что обстановка у него малоподходящая для приема гостей. Мы выпили кофе, выкурили по сигарете, и Спас сказал:
«Сейчас я тебе покажу нечто прекрасное».
И достал из шкафа картину в позолоченной раме. На ней были изображены, обнявшись, три обнаженные дамы, смело демонстрировавшие различные части своих тел. Общим у всех троих было одно — роскошная пышность форм.