Рассказывали:
«Вода держала ее всю среду, весь четверг, всю пятницу и утро субботы, хотя ее искали, ощупывали дно шестами и крючьями, но ничего не нашли, потому что она, должно быть, кружила на месте или зацепилась за корень где-нибудь у берега, под выступом скалы; если так, то она все это время качалась на волнах, качалась там на волнах, пока ее держали волосы, или юбка? Значит, это случилось утром в субботу, вскоре после того, как в хижину отправили мула с припасами, не в саму хижину, куда ходить было запрещено, а к Красному Утесу, где они должны были оставить провизию. Тотчас же встал вопрос: „Надо ли говорить Жозефу?“, — но все решили, что ни в коем случае не надо, потому что тогда он захочет спуститься… Говорят, что мул вышел в восемь; старик Теодюль был на своем пастбище, он проводил там целый день, целые дни; он провел там все три дня и смотрел, не появится ли она. Но она все не появлялась. А потом появилась, словно, наконец, сжалилась над ним…»
«Старик Теодюль был на своем пастбище, — говорили люди, — и вдруг увидел, как появилась она. Она летела к нему, как на качелях; на мгновение замерла перед ним… Он шагнул вперед, но она двинулась дальше; тогда он пошел рядом с ней, и спускался вниз вместе с ней… Ее вынесло на середину реки, и она плыла свободно, подняв лицо к небу. Вода надежно держала ее, и она, послушная ее воле, поднималась и опускалась, как на качелях, а ее надувшаяся юбка с повязанным поверх фартуком топорщилась над водой… Оставалось только дать ей доплыть до моста… Сначала Эрнест, потом мул, потом этот случай с Роменом. А еще эта зараза там, наверху…»
XII
А наверху зарыли десятую корову. И едва держались на ногах.
Они рухнули к подножью сухой каменной стены, сидели на жаре среди мух. Друг с другом они больше не разговаривали. Клу по утрам куда-то уходил, не обращая ни на кого внимания, и днем их оставалось четверо: закапывали коров, садились, вставали и снова садились.
Сыр они больше не варили, только ставили маслобойку под желобок, с которого родниковая вода стекала на лопасти колеса, и маслобойка вращалась сама.
Маслобойка вращалась сама; а они сидели у стены, свесив головы на грудь, небритые, нестриженные; а там, над ними, на ясном небе вырисовывались горные хребты: обелиски, башни, пики, шпили и зубцы, которые солнце окрашивало в розовый, в золотистый и снова в розовый.
В тот вечер они снова ярко разожгли огонь, хотя дрова кончались и они знали, что у них не будет сил пополнить их запас, потому что для этого пришлось бы спуститься в лес; они знали, что скоро, в одну из ближайших ночей, пламя больше не сможет их защитить; но сейчас оно их защищало, а вперед они не загадывали.
В тот вечер, в один из последних своих вечеров, они сидели вокруг очага, освещенные пламенем: двухнедельная щетина, отросшие волосы, слишком большие глаза на лицах, обтянутых кожей цвета сухой земли, давно не видевшей дождя.
Так они сидели тем вечером, одним из целой череды вечеров, и молчали: племянник прижимался к дяде, а дядя время от времени поднимал голову, проводил по лбу рукой и снова понуро наклонялся вперед; Бартелеми по-прежнему двигал бородой; там был и Жозеф, по крайней мере, казалось, что он был там, но был ли он там на самом деле? Они разожгли большой огонь и сидели, прижавшись друг к другу; все вместе, но врозь; они теснились у огня в ожидании чего-то неведомого, вынужденные оставаться там, в разлуке с остальными людьми и друг с другом: хозяин, племянник, Бартелеми, Жозеф и Клу, но Клу всегда сидел в стороне.
Снова наступала ночь, и самым страшным для них было начало ночи. Они слышали, как замычали коровы, и больные, и только что заразившиеся; замычали под скалой, куда они загнали стадо, не дав себе труда отделить больных животных от здоровых, потому что это было бессмысленно.
Впрочем, как они могли убедиться, теперь все утратило свой смысл. Снова наступала ночь, а они разожгли яркий огонь, чтобы создать иллюзию солнечного дня; мычит корова, порыв ветра катит по крыше мелкие камешки, — и они невольно смотрят на дверь, чтобы убедиться, что веревка на месте.
Вот тогда-то Клу рассмеялся и спросил:
— И долго это будет продолжаться?
Он сказал:
— Мне это неудобно… Один раз я уже спал на улице, а ночи здесь не такие уж теплые. Я хотел бы возвращаться, когда это надо мне.
Казалось, ему доставляло удовольствие их пугать; казалось, что он над ними издевается; было около девяти вечера, только что стемнело, но ему никто не ответил, и он продолжал:
— Ведь у вас есть Бартелеми с его запиской; чего вы боитесь?
— Самое неприятное, — продолжал он, — что именно по вечерам у меня больше всего работы… Если я Его увижу, то предупрежу вас… А пока ничто не мешает вам оставлять дверь открытой… Я запру ее, когда вернусь.
Он все говорил и говорил, один, только Жозеф изредка поднимал на него глаза, а потом снова смотрел куда-то в сторону. Они, как могли, цеплялись за жизнь и за существование, но надолго ли у них хватит сил? Вот они с трудом поднялись на ноги, поднялись один за другим, и поплелись к кроватям, а Клу смотрит, как они встают и уходят, уходят один за другим; потом слышит, как они падают на матрасы, на матрасы, набитые соломой; они легли, а он еще какое-то время сидит один у огня и не торопится ложиться, потому что теперь он спит один, и один занимает весь топчан.
Клу спал на своем топчане один со своими камнями; все началось вскоре после того, как он улегся рядом с камнями, все началось, потому что животные не спали, не спали под скалой.
Вскоре после того, как Клу лег спать, стало слышно, что животные заволновались: звякнули колокольчики, те, что коровы носят на шее на широком кожаном ошейнике, — колокольчики из хорошей бронзы с выбитыми на них узорами. Было так, словно к стаду кто-то подошел: первая корова, встревоженная тем, что кто-то подходит, повернула голову — звякнул колокольчик; потом заволновалась вторая корова, а первый колокольчик звонит все быстрей, словно животное бросилось бежать. И вдруг там, под скалой, поднялся шум, как если бы кто-то поджег стог соломы, потому что все колокольчики разом зазвенели и рассыпались во все стороны, кругами разбежались по всему пастбищу, а воздух шумно двигался так, как бывает, когда встряхивают простынь, держа ее за четыре угла.
Но они лежали не двигаясь.
Они лежали: хозяин с племянником на одной кровати, Жозеф и Бартелеми — на другой, плотно завернувшись в одеяла, словно мертвые, только контуры человеческих тел под полосатыми одеялами. Отделившийся от других колокольчик двигался прямо на них, сначала частый стук, потом глухой и густой топот копыт по камням: животное галопом пробежало мимо самой двери хижины; но никто из них даже не шелохнулся.
Только Клу поднял голову:
— Эй! Эй, вы!
А потом:
— Кажется, дело дрянь!
Звенели тяжелые кованые бубенцы и мелкие колокольчики: хриплый кашляющий звон большого бубенца с одной стороны, а с другой — чистый звон колокольчика, словно два голоса в нотной записи; потом к нам побежала еще одна корова, но ее мелодия внезапно оборвалась, потому что животное, наверное, упало; ведь коровы не слишком-то ловкие, не очень проворные, у них очень тонкие копыта, широкие раздвоенные копыта.
— Вам что, совсем не интересно? — спросил Клу…
Мягкие копыта без подков….
— Эй! Хозяин!
Животные метались по пастбищу; звон колокольчиков несся со всех сторон, но говорил один Клу, все хотел узнать, пойдут ли они посмотреть, что там такое происходит:
— Эй! Хозяин, вы слышите? Так они все ноги себе переломают.
Он сел.
Жозеф тоже не шевелился. Несмотря на то, что он лежал спиной к Клу, он крепко закрыл глаза, словно пытаясь надежнее от него отгородиться, он накрыл голову одеялом, чтобы не слышать, но не слышать он не мог, потому что звуки разрывали темноту и пронизывали ее насквозь. Он почувствовал, как у него за спиной шевельнулся Бартелеми, засунув руку за ворот рубахи.