— Ты уверен? — спросил Бартелеми… — А вдруг это Он…
Но все же сел и сказал:
— Ладно, я готов; мне не страшно, а вот тебе…
Он пошарил у себя под рубахой, нащупал записку и, крепко сжав ее в кулаке, пошел к двери вместе с Жозефом.
Отвязав веревку, они чуть-чуть приоткрыли дверь, и луна тонкой голубой полосой легла на земляной пол у них под ногами. Сначала луна была треугольной, потом превратилась в сияющую дорожку, приглашавшую войти, потому что они узнали Клу; но Клу не входил.
Он продолжал стоять в лунном свете:
— Что-то вы не торопитесь открывать… Что это с вами? Вы стали запираться?
Он стоял перед ними и смеялся; лунный свет струился по его плечам, стекая откуда-то сверху, из-за его головы, с горы, что находилась позади него; и получалось, что плечи и полы его куртки были освещены, а лица не было видно, или почти не было; а Клу опять рассмеялся и спросил:
— И долго вы собираетесь заставлять меня ждать?
Полы его куртки висели перпендикулярно земле, потому что карманы были полны.
Вдруг Жозефу снова стало страшно, он рассердился, но ему было страшно:
— Входите скорее, — сказал он. — Или я закрываю…
Но Клу продолжал смеяться.
— Войду, когда захочу… Просто оставляйте дверь открытой. На улице хорошо, светло, луна…
Он не спешил входить, а у Жозефа по спине пробегала дрожь (наверное, оттого, что ночь была холодной?)…
Наутро (несмотря на то, что они постарались уберечь стадо и на ночь загнали его под скалу), наутро заболели еще две коровы, и им снова пришлось браться за топоры с длинными топорищами; и снова пришлось копать.
Копать под чистым небом в ясную погоду; дело в том, что последние две недели стояла прекрасная погода, и только по утрам холодок струился по склонам в тени и исчезал вместе с тенью, уступая место жаре, полной мух и слепней.
И все две недели на них смотрела с высоты полоска чистого синего неба; только она одна, все эти две недели. И по ее краю каждое утро, с восходом солнца, вырастал стройный ряд горных пиков и скалистых башен, шпилей, обелисков и зубцов.
Там, наверху, стояла ясная погода, там природа жила в своем собственном ритме и ей до вас не было никакого дела; разве оттуда можно разглядеть человечков внизу? Разве они что-нибудь значат? Четыре точки рядом и пятая в стороне? И больше ничего живого ни в огромном ущелье, ни за дорогой, среди осыпей и камней; только медленно скользящие тени, качающиеся ветки дерева, какая-нибудь галка, ворона или неподвижно парящий в воздухе орел, словно висящий на невидимой нити.
Четыре человека держатся вместе, а пятый удаляется от них, идет в сторону ледника; иногда, ближе к вечеру, один из четверых тоже уходит, но он идет в противоположном направлении, туда, где начинается горный проход, ведущий в долину.
Жозеф приходит туда и выбирает взглядом точку на небе.
Он выбирал на небе точку, которая находилась прямо над деревней, и ему оставалось только упасть с высоты, упасть вертикально вниз.
X
Все это время деревенские продолжали менять караулы; поскольку караул состоял из четырех человек, которых надо было сменять каждые четыре часа, это создавало им большие неудобства. Четыре человека по шесть раз в сутки, то есть, двадцать четыре человека в сутки, и это тогда, когда в деревне, как всегда в это время года, оставалось не больше сотни мужчин, почему каждому и приходилось дежурить по очереди раза два в неделю, и часто дежурить по ночам. Очередность была записана на бумаге, и вас могли разбудить в два часа ночи, кричали у вас под окнами. Это создавало для них большие неудобства, но скоро они убедились, что все эти неудобства они терпели напрасно.
На исходе одной из ночей, незадолго до рассвета, в ущелье раздался выстрел; раздался выстрел, и новая беда устремилась к ним с гор.
Сначала эти, которые в карауле, не поняли, что случилось; они просто увидели приближавшегося к ним человека, выбежали из сарая с ружьями наперевес, чтобы не дать ему пройти; кричали: «Стой!», а потом узнали:
— Да это Ромен!..
Это действительно был Ромен.
Случилось так, что Ромен, продолжая скрываться ото всех, не смог усидеть смирно. Его захватила прежняя страсть. Он снова начал думать о своем ружье, о расселине, где под опавшей листвой лежало ружье, пороховница, дробь и патроны в жестяной коробке, потому что это было старинное курковое ружье, но это неважно, скорее наоборот… Его преследовала мысль о ружье, которое лежало без дела, пока у него была масса времени, чтобы им воспользоваться, масса времени, которое он не знал, куда девать. И он не выдержал, и подумал: «А не пойти ли мне?»
Как следует разведав все в округе, он быстро выяснил, что надо делать, чтобы его не заметили караульные, и это оказалось не так уж трудно. Как-то ночью он ушел, стараясь двигаться пригнувшись, вдоль русла реки. Это совсем не трудно, думал он, идя за ружьем на рассвете, когда начинался новый день, высвечивая между деревьями ромбики, квадраты и треугольники цвета пыли, а птицы запевали первые песни.
Вставало солнце, раздавался первый птичий крик, и ветка сгибалась под тяжестью дятла, сгибалась ветка под тяжестью маленького мешочка перьев, словно под тяжестью плода. Птица улетела, и ветка распрямилась, качаясь; а вот рыжая белка, слившись на мгновение с сосновым стволом, крепко вцепившись в него коготками, зашевелилась и снова стала видна. Ромен идет с ружьем на плече, снимает ружье с плеча… Все остальное забыто, он снова забыл обо всем, кроме той палки, что держит в руках… Он опять заряжает ружье, засыпает в ствол большую порцию пороха и дроби, вставляет пыж; должно быть, пыж оказался велик…
Он побежал за сорокой. Капсюль был на месте, курок взведен; но тут поодаль, на откос, откуда был виден противоположный, все еще черный склон ущелья, сел самец сойки с синими перышками на крыльях, призывавший самку.
Ромен побежал за сойкой, но сойка улетела; и тут караульные услышали звук выстрела, который эхом катился вверх, словно по ущелью мчалась тяжело груженная повозка.
Ромен целился в сойку, которую взял на мушку, но сойка исчезла, а Ромен спустил курок; из ружья пошел густой дым, Ромена развернуло на месте, он чихал и кашлял от запаха пороха, а потом навзничь упал на мох.
Сначала он непонимающе посмотрел на свою руку, не чувствуя боли; а потом зарыдал, как ребенок.
Он зажал рану ладонью правой руки, пытаясь остановить кровь, но кровь брызгала из-под ладони. Кровь брызгала между лоскутами кожи, которые были всем, что осталось от пальцев его левой руки; было слышно, как она стекает крупными каплями. Ромен рассердился и резко тряхнул рукой. Он несколько раз тряхнул рукой, словно желая вытрясти из нее кровь, но только забрызгал себе лицо. Он чувствовал на лице теплую кровь, теплую кровь на холодной коже, холодной от утреннего воздуха; пахло кровью, от крови в холодном воздухе шел пар; он закричал: «Помогите!», он звал на помощь изо всех сил; а потом посмотрел на брюки и увидел, что они красные, посмотрел на рукав, и увидел, что он тоже красный, красный от той же вязкой жидкости, что липла к рукам, склеивая покрывавшие их волоски…
Наверное, он на мгновение лишился чувств; придя в себя, он оторвал половину рубахи и, как мог, обернул вокруг раненой руки; а потом появился на дороге перед караульными, которые не сразу поняли, что это с ним случилось.
Они только крикнули: «Стой!..», они крикнули: «Стой! Стрелять будем!», а потом узнали Ромена. Они опустили ружья и закричали: «Что случилось, Ромен? Ты откуда?»
Он им не ответил. Он продолжал идти. Тогда они увидели его голое плечо. Они увидели, что он весь красный: грудь, щеки, лоб, ноги, брюки, и даже башмаки, — все было красным; потом они увидели руку, которую он поднял вверх, поддерживая другой рукой, которую нес перед собой, как фонарь.
Его усадили в караулке; Компондю сказал:
— Нужна паутина, нет ничего лучше, чтобы остановить кровь…