Позже на левом берегу реки Кальмиус, против города, были поселены донцы-некрасовцы[1].
Посредине реки, служившей границей между греческим городом и казачьим поселком, был укреплен обгорелый сруб высокого дерева. Так и в истории значится:
…там был укопан пень обгорелый для знатья всякому своей границы.
Но пень не мог служить преградой для разгульной казачьей вольницы. Из года в год казаки переходили «границу», ловили в греческих водах рыбу, наводили свои порядки и всячески старались прибрать город к рукам. Казаками предводительствовал полковник Белгородцев[2].
Обиды, причиняемые казаками, греки обжаловали перед царем, и из Петербурга последовало распоряжение: полковника Белгородцева разжаловать, а казаков переселить в другие места.
Казаки разрушили свой поселок и разделились на две группы. Большинство ушло в донские степи, а остальные — берегом на северо-восток. Они шли, с короткими привалами, день и ночь. На рассвете остановились и разбили палатки на высоком обрывистом берегу моря. На юго-запад от обрыва тянулась узкая полоса песчаной отмели, похожая на вонзившуюся в море бронзовую стрелу. Она слегка загибалась вправо, образуя небольшой залив. В мае в заливе скоплялось такое множество рыбы на нерест, что казаки ловили ее руками, били веслами, глушили динамитом, рубили шашками увесистых белуг. Дальше переселенцы не пошли. Они построили на обрыве хутор в полсотни дворов, назвали его Бронзовой Косой и стали промышлять рыбой. Хутор постепенно расширялся, и ныне в нем насчитывалось до двухсот дворов.
В конце хутора стоит маленькая каменная хижина бедняка Григория Васильева, обнесенная вокруг дрекольем. У самого обрыва примостилась хижина Панюхая, такая же, как у Васильева. Через десять дворов — на высоком кирпичном фундаменте, замкнутый квадратом высокого частокола, — рубленый курень Тимофея Белгородцева, потомка разжалованного полковника. В молодости, будучи еще на реке Кальмиус, Тимофей Белгородцев влюбился в гречанку. Она была из рода Газадинова, потомка митрополита Игнатия. Когда Тимофей послал к ее родным сватов, те даже и не приняли их, заявив:
— Все казаки промышляют разбоем. Разве мы можем отдать свою дочь в жены разбойнику?
Это было оскорблением. У Тимофея вскипела буйная казачья кровь. Он хотел с клинком ворваться в дом Газадиновых и по-своему решить вопрос женитьбы. Но девушка удержала Тимофея, пообещав сама уйти к нему.
— Тогда укради и грамоту, — сказал Тимофей.
— Зачем?
— Пригодится…
Все Газадиновы имели копию грамоты, которую царица пожаловала митрополиту, и гордились ею.
— Пригодится, — повторил Тимофей. — Грамота — это почет и уважение от людей. Шутишь ли, какого ты роду-племени! Укради всенепременно.
Девушка завладела драгоценной реликвией и ушла к Тимофею, навсегда покинув родительский дом.
Только через двадцать лет она родила Тимофею сына. Назвала его Павлом, воспитала в строгой набожности, научила греческому языку. Выезжая в город на богомолье, брала сына с собой. Приводила в церковь, ставила у гробницы Игнатия и заставляла подолгу молиться. Умирая, подозвала сына к себе и надела на шею маленькую сумочку на тонком гайтане, в которой хранилась копия грамоты.
Каждый год со всей округи в город съезжалось множество народу на поклонение «уцелевшему» митрополиту. Тимофей Белгородцев, хвастаясь происхождением жены, гордо заявлял всем, что в жилах его сына течет кровь священная, и часто напоминал об этом Павлу. Среди хуторян Тимофей пользовался уважением и в каждую путину, при выходе в море, избирался на время лова атаманом рыбацкой ватаги.
…Следующий небольшой куренек, плотно прижавшийся глухой стеной к частоколу двора Белгородцева, — бедняка Осипова, погибшего в море. В нем живут дочь покойного Евгенушка и секретарь сельсовета, он же и хуторской лекарь, Душин, сорокалетний холостяк.
Угловой кирпичный дом этого же ряда, с пятью большими комнатами — рыботорговца Урина. Появился Урин на хуторе в первые годы революции и за это время успел нажить недурное состояние.
Пересекающая улица заселена середняками. Она тянется к обрыву, поворачивает вправо и рассыпается по отлогому склону маленькими, наполовину вросшими в землю халупами сухопайщиков. Севернее, у взгорья, оторвавшись от хутора, стоит крошечный, с двумя комнатами, рубленый домик, принадлежавший ранее священнику. В нем живут заведующий клубом Зотов и секретарь комсомольской организации Виталий Дубов. Рядом — обезглавленная церковь, переоборудованная бронзокосцами под клуб.
Случилось это так.
В девятнадцатом году, накануне отступления деникинской армии, белые праздновали временную и последнюю победу над одной из частей Красной Армии. Вокруг поселка и на берегу моря пять суток валялись трупы красноармейцев. Бронзокосцы обратились к священнику с просьбой «предать земле убиенных», но тот, служа изо дня в день молебны в честь победы «христолюбивого» деникинского воинства над «супостатами», отказал прихожанам:
— Собакам — собачья честь.
При наступлении Красной Армии священник ушел с белыми и больше не возвращался. В первые годы набожные бронзокосцы посылали ходоков в город к митрополиту и просили себе священнослужителя, но к ним никто не шел. А потом, молясь на дому, они постепенно отвыкли от церкви и вспоминали о ней только тогда, когда проходили мимо, лениво крестясь на покосившуюся колокольню. Ветхая, забытая прихожанами деревянная церковь грозила рухнуть. Комсомольцы решили переоборудовать ее под клуб и добились на это согласия хуторян. Они отремонтировали здание церкви своими силами, открыли клуб, приобрели мебель, пианино.
Правее сухопайщиков теснятся одноглазые, кривобокие, с длинными горбатыми трубами курени бедноты.
А внизу, под обрывом, моргая по вечерам крошечными окошечками, недремлющим сторожем, стерегущим заповедные воды, одиноко стоит у моря саманная халупа вдовца Кострюкова, председателя бронзокосского сельсовета.
IV
У восточного побережья на бронзовом якоре качался рассвет. В небе меркли янтарные звезды.
Потревоженная рассветом мартовская ночь чернокрылой птицей улетела на запад. Внизу, под обрывом, гусиным стадом проплывали вдоль берега светло-пепельные льдины. Все яснее становились очертания хутора, берега, и степь заволакивал горьковатый кизячный дым.
Урин неспокойно сидел на дрогах, шевелил пухлыми щеками.
— Светает, Тимофей.
Белгородцев медленно выпрямил крутую спину, повернул голову к Урину, кинув на широкое плечо конопляный, в два кольца, ус.
— Хутор пробуждаться начнет. Увидят…
— Поспеем, — прервал Тимофей, понукая взмыленных лошадей.
Вскоре дорога повернула вправо, побежала мягким песчаным настом вниз, и они бесшумно въехали в хутор. В помещении совета горела керосиновая лампа. Возле нее, низко склонившись над столом, сидели Кострюков и Душин. Урин покачал головой, собирая в жирные складки красную, как у мясника, шею.
— Сидят, — ядовито усмехнулся он, толкнув Тимофея.
Белгородцев взглянул на окно. Кострюков ерошил одной рукой волосы, а другой перебирал бумаги, разбросанные по столу. Душин сидел с выдвинутой вперед нижней челюстью и постукивал карандашом по зубам.
— Две недели ночами сидят, а что высидят?
— Поглядим, — и Тимофей повернул лошадей в проулок.
Хутор просыпался, на улицах появлялись люди. Возле своего дома Урин выпряг пристяжную и прогнал ее через калитку. Вернулся к дрогам, опасливо огляделся вокруг, легко взял под мышки два брюхастых мешка и торопливо направился во двор, на ходу бросив Тимофею:
— Поезжай скорей, пока злой глаз не видит.
Белгородцев с Уриным ездили в город за нитками и сорочко́м. Ни того, ни другого на рынке не было. Но городские тайные перекупщики, ежегодно забиравшие у Белгородцева и Урина рыбу, снабдили их сорочко́м и нитками в избытке. Выехали они за день до ледохода, и Тимофей не знал о гибели кобылы и сеток.