Я вспомнил, как она бежала на носочках по парапету.
— Разве вы не говорили, что можете пройтись по любому, самому узкому карнизу, да еще с грузом взрывчатки?
Она от души расхохоталась. На щеках у нее появились ямочки. Она похорошела от смеха и одновременно с тем поглупела: настоящая блондинка, мечта германского офицера.
— Взорвать мост гораздо проще, чем станцевать сольную партию в русском балете. А я хронически недоедаю с самого детства. Я рассказываю вам это не для того, чтобы вы меня жалели, — быстро добавила она.
— Эту способность я утратил очень давно, — утешил я Нину. — Если вообще когда-либо обладал ею.
— Бросьте!.. Разве немцы не сентиментальны?
— Всплакнуть, нагрузившись шнапсом… такое вас устроит? Покажите, где продается шнапс, и я вам продемонстрирую сентиментального немца. Только шнапса потребуется много.
Она вздрогнула от отвращения.
— Пожалуйста, не надо.
— Хорошо.
Я покладистый человек. Она должна оценить это.
— Я рассказала вам о себе, чтобы вы понимали: в этом городе можно умирать от голода и всё равно быть счастливой. Не потому, что влюблена, а просто — от всего… Париж был жизнью, воплощенной жизнью, ее дыханием, ее запахом…
Запах. Париж смердит мочой и выпечкой.
Когда я сказал об этом Нине, она рассмеялась:
— Общественные уборные тут на каждом углу. Естественно, только мужские. Дамы не писают. Вы не знали?
— Не знал, — сознался я. — Но вообще это сильный удар по моей сентиментальности.
— Уборные остались, — сказала она. — И кафе. И булочные. Влюбленные на берегах Сены, живописные клошары под мостами, лавки букинистов, всеведущие консьержки. Всё это никуда не исчезло. Умер только город. Мертвые тени в декорациях Парижа. Суррогат. Немцы этого, впрочем, не замечали. Им было всё равно… Накануне падения Парижа по радио вдруг взревела «Марсельеза» и диктор призвал граждан к оружью. И пока тарелка орала: «Все на баррикады! Дух Франции! Славное прошлое! Сражаться за каждый дом, за каждый камень!» — жители поняли всё правильно и бежали. Бежали толпой, топча друг друга, завывая от ужаса. Автомобили застревали в пробках, из окон выбрасывали тюки и чемоданы, дрались за телеги, за лошадей… А спустя несколько часов по пустым улицам, хрустя мусором, прошли немцы.
Я двинул бровями, но промолчал.
— Это было невероятно, — задумчиво продолжала Нина. — На парижских улицах — солдаты, офицеры в чужих мундирах, громко гогочущие… Почему, кстати, немцы всегда так гогочут?
— Любые солдаты шумят, — объяснил я. — Русские, например, ржут. Тоже звук не из самых приятных. Всякий хищник рычит над добычей, заявляя свои права. Таково проявление звериного духа воина.
Нина вздохнула:
— У вас есть деньги?
— Да.
Она приостановилась, словно в раздумье.
— Идемте, — сказала она наконец.
Мы свернули в переулок, миновали несколько домов. Толстая старуха в шлепанцах на босу ногу курила на пороге, перед раскрытой дверью. Она проводила нас неодобрительным взглядом. Нина показала ей язык. Старуха разразилась злобной тирадой и скрылась в подъезде.
— Мы пришли, — сказала вдруг Нина и нырнула в полуподвальчик соседнего дома.
Это оказалась лавка старьевщика. Она выглядела так, словно служила пристанищем для всех окрестных блох. Полумрак скрывал грязь, копившуюся со времен Людовика Шестнадцатого.
На полках громоздились обломки погибшего благополучия: фарфоровые собачки, фетровые шляпки, кофейники, смокинги, альбомы — все они были низвергнуты до низшей ступени падения, обращены из бесценных семейных реликвий в дешевый хлам.
— Анри! — закричала Нина.
Я неловко задел полку, подняв тучу пыли. Нина громко чихнула, и тут зажглась тусклая лампа и возник человек большого роста, с широченными плечами и сломанным носом. Нос этот был гигантским, мясистым. Казалось, он сломался под собственной тяжестью, как ветка фруктового дерева, чрезмерно отягощенная плодами.
Анри взял своей лапой тонкую белую руку Нины, осторожно подержал и выпустил. Затем повернулся ко мне. Он разворачивался всем корпусом, как баржа.
«Camarade» — разобрал я и криво улыбнулся. Нина между тем хлопотливо выбирала какие-то вещи. Анри ворчал, его низкий голос гудел, наполняя помещение.
Нина протянула мне потертые бархатные штаны, старый свитер и кепку и подтолкнула в глубину лавки. Мне совершенно не хотелось переодеваться в это старье. Пусть костюм сидит на мне плохо, зато он новый. Его купила мне мама.
Особенно огорчили меня выбранные Ниной ботинки. Однако я подчинился. Чудовищный Анри с неожиданной ловкостью, любовно сложил мой костюм и завернул его в газету.
Когда я появился в новом обличии, Нина удовлетворенно кивнула, а Анри причмокнул губами и вручил мне сверток. Нина поцеловала его в щеку.
— Что это было? — спросил я, когда мы очутились на улице.
Нина забрала у меня сверток.
— С покупками обычно ходит дама, — пояснила она. — А вы перестанете наконец привлекать к себе внимание.
— Я привлекал к себе внимание? — удивился я. — Мне казалось, я прилично выгляжу.
— Слишком прилично, — фыркнула она. — Выражение лица должно соответствовать одежде. Сразу видно, что вы никогда не имели дела с театром.
Она подвела меня к витрине. Там отразился истощенный мрачный тип, одетый как парижский пролетарий. Я содрогнулся. Во-первых, я себя вообще не узнал. Во-вторых, образ был настолько типичным, что напоминал карикатуру. Однако моя спутница осталась довольна.
— Надеюсь, в этом свитере не водятся блохи, — не выдержал я.
— Обычно Анри стирает всю попадающую к нему одежду, — утешила меня Нина. — И зашивает дырки. Теперь идем ко мне домой. Голодны? Я приготовлю кофе.
— В это время суток я предпочитаю хорошую немецкую сардельку, — сказал я.
* * *
Открытка от Фридриха фон Рейхенау догнала меня в Потсдаме. Мне принесли ее в госпиталь накануне выписки. Я носил ее в кармане вместе с документами. У нормального человека там хранилась бы семейная карточка или, на худой конец, порнографическая открытка, а у меня — записка от однополчанина.
Не знаю уж, где Фриц откопал эту открытку. Наверное, у медсестры выпросил, чтобы отправить через Красный Крест. На куске грубого картона оттиснута милая девочка в гимназическом фартуке, а над ней, как бы в облаке ее мечтаний, вырисовывается советский боец в каске и полушубке. Боец широко улыбается, и эта улыбка определенно не сулит ничего хорошего ни мне, ни Фрицу.
«Говорят, скоро и нас отправят домой, — писал мой товарищ. — Предстоят новые бои за Германию, на новых фронтах. Мое здоровье сильно улучшилось. Леер и Кролль передают привет. Пытаюсь выучить русский, но это невозможно. С любовью, Фриц».
Когда я перекладывал документы из пиджака в карман штанов, открытка выпала, и Нина подобрала ее. Несколько секунд всматривалась в картинку.
— Что там написано? — Я показал на русскую надпись на открытке.
Она поднесла ее поближе к глазам.
— «Отпечатано в типографии имени Володарского», — прочитала Нина. — «Солдатское письмо». — Она перевела взгляд на меня. — Это стандартные письма, за них не нужно платить.
— А девочка? — Я показал на гимназистку. — О чем она пишет бойцу?
— «Папа, защити мое детство», — медленно проговорила Нина и закрыла глаза.
Я отобрал у нее открытку и сунул в карман. Несколько секунд мы молчали. Потом я спросил:
— Вы, наверное, считаете, что я давил танками русских детей?
— Я понятия не имею о том, что вы делали в России, — ответила Нина ровным тоном. — Но этих детей вы определенно лишили детства.
— Вам сколько лет, Нина? — спросил я.
— Тридцать три. А вам?
— Тридцать семь.
Мы шли рядом и молчали. Мне хотелось сказать ей: «Я тоже недоедал. У меня тоже не было нормального детства. Каждую минуту я помнил о том, что мальчик Антуан мог учиться летать на самолетах, а мне это было запрещено, потому что папа Антуана побил моего папу».