— Если ваших товарищей спросить, они то же самое расскажут?
Савин задумался.
— Да как они расскажут? — Он махнул рукой. — Их же там не было! А какие были — всех поубивало.
— Личность вашу подтвердят?
— А это да, — сказал Савин, совершенно успокоившись. — Личность подтвердят.
— Все, идите обедать.
Савин замер.
— Могу идти?
— Можете.
Савин беззвучно скрылся.
— Зинченко, подойдите.
Зинченко выглядел увереннее.
— Имя, отчество, год и место рождения… — начал я. Зинченко отвечал быстро, без запинки. Документы у него сгорели вместе с обмундированием.
— Снаряд попал точно в хату, где я всё оставил.
— А вы где находились в этот момент?
— В бане, — сказал Зинченко. Даже под слоем грязи видно было, как он покраснел.
Я не удержался и захохотал. Глядя на меня, начал смеяться и Зинченко.
— Не поверят же, товарищ лейтенант, — сказал наконец Зинченко.
— Мельник же вам поверил?
— Мельник поверил…
Ага, подумал я, вот ты и попался, товарищ Мельник. Всё ты у них спрашивал, и про бумаги интересовался. Это ты передо мной выделывался. Ладно, простим. Когда человек голодный, он, бывает, странно себя ведет.
* * *
Немцев пичугинские бойцы тоже выискивали, но ко мне приводили только тех, в ком признавали офицеров в звании майора и выше. Этих мы записывали и собирали отдельно. Прочих сгоняли в пустой цех, кормили и выставляли охрану. Большой охраны там не требовалось, немцы едва таскали ноги.
Среди фашистов попадались и активные, которые качали права. Особенно наседал на меня один. На нем был рваный синий ватник, поверх пилотки намотан серый козий платок. Лицо лошадиное, выбритое, в длинных глубоких морщинах у рта скопилась грязь.
Он страстно настаивал на «гуманном обращении с военнопленными». Начиная с его драгоценной персоны, само собой. Даже не поленился растолковать русскому варвару, в чем это гуманное обращение должно заключаться: чистая постель, сытная кормежка, переписка с фрау и прочий курорт.
Ну, он не на кого-то, а на лейтенанта Морозова нарвался. Я загодя изучил вопрос — специально. В штабе армии толково мне подсказали.
— Значит, так, — сказал я немцу. — Мы сейчас действуем в рамках «Положения о военнопленных», утвержденного первого июля сорок первого года СНК СССР. Там говорится, что военнопленным будет оказываться медицинская помощь и всё остальное наравне с советскими военнослужащими.
— Да! — обрадовался фриц. — Но вы нарушаете постановление вашего же правительства. Это незаконно.
— Каким образом и что я нарушаю? — осведомился я.
— Нам не оказывается помощь наравне с советскими военнослужащими.
— Посмотрите по сторонам, — предложил я.
Он послушно огляделся. Все-таки приятно иметь дело с дисциплинированными людьми. Им приказываешь посмотреть по сторонам — они смотрят.
— Вы наблюдаете здесь роскошь? — поинтересовался я. — Может быть, французский суп-пюре? Кровать с пуховой периной?
Он перестал понимать, о чем я.
— Вы получаете ровно то же, что и мои бойцы, — сказал я.
— Но у меня отобрали часы! — возмутился фриц.
— Ты, сволочь, всю Украину к себе в карман засунул, а теперь про часы беспокоишься? — взорвался присутствовавший при этом разговоре Пичугин. Я ему переводил, сколько успевал. На армейских курсах немецкому учили хорошо, так в голову вбивали, что помирать случится — и словечка не забуду.
— Могу также процитировать ноту советского правительства от семнадцатого июля сорок первого года, — сказал я немцу, жестом остановив капитана. — Не интересно?
— He интересно, — холодно ответствовал немец.
— Ему только про его часы да жратву интересно, — сказал Пичугин. — Наших, небось, за людей не считал, а теперь, глянь, гуманного обращения требует. Гнида.
— Да успокойся ты, Матвей, — не выдержал я.
— Во мне душа кипит, — сообщил Пичугин и яростно задымил папиросой.
— А теперь слушайте, что я вам скажу. — Я наклонился вперед и уставился немцу в глаза. — Совет народных комиссаров предлагал признать действующей Гаагскую конвенцию от седьмого года при условии, что Германия тоже будет соблюдать ее относительно нас.
— Я не располагаю подобной информацией, — отвернулся немец.
Я хладнокровно гнул свою линию:
— Германия оставила ноту нашего правительства без ответа. Зато ответило ваше командование, которое той же датой издало приказ об уничтожении всех советских военнопленных, которые «могут представлять опасность для национал-социализма».
— Я не имею чести служить в командовании Вермахта, — сообщил немец.
— Вот и хорошо, — сказал я. — А теперь назовите-ка мне вашу фамилию, звание, воинскую часть.
Я взял лист бумаги и приготовился писать. Вид бумаги, готовой превратиться в протокол, на всех действует одинаково, и фриц не оказался исключением. Сразу насторожился.
— Зачем что-то писать? Я — германский солдат. Один из многих. Я сражался за Рейх, за Фатерлянд.
— В таком случае кругом марш. Разговор окончен.
В мою задачу, в общем, не входило допрашивать пленных немцев. Этим занимались другие товарищи. Мне следовало лишь собирать их в группы и организованно направлять в лагеря и госпитали для пленных.
* * *
В двадцатых числах января сорок третьего меня вызвал командующий Шестьдесят четвертой армией генерал-лейтенант Шумилов. Начальник Особого отдела армии майор Силантьев тоже находился на КП. Он хмуро глядел в какие-то бумаги. Когда я вошел, мельком кивнул мне и снова уткнулся в записи.
Присутствовало еще несколько офицеров, те держались в тени и не представились.
За столом, рядом с Силантьевым, сидела стройная женщина в городском пальто с меховым воротником. Она была высокого роста, в шапочке под кружевной косынкой.
Я доложился, как положено. На женщину старался не глазеть. А она, наоборот, разглядывала меня без стеснения.
Командующий зажег новую папиросу от докуренной.
— Садитесь, товарищ Морозов.
Я сел. Листок с отчетом хрустнул у меня в кармане: сколько человек задержано, опрошено и отправлено на сборный пункт. Когда меня вызвали, я решил было, что из-за отчета, но при виде городской дамы понял — разговор пойдет о чем-то другом.
— Знакомьтесь, — командующий повернулся к даме.
Она встала, по-мужски протянула мне руку в вязаной перчатке:
— Пешкова.[22]
Я вскочил и пожал ей руку.
— Лейтенант Морозов.
Теперь я рассмотрел ее хорошенько. Про нее хотелось сказать, как в радиопередаче к Восьмому марта: «Я помню чудное мгновенье — передо мной явилась ты». Хотя по возрасту она была, в общем, пожилая. Все черты лица у нее были отчетливые, как будто прорисованные карандашом.
— Рада познакомиться, товарищ Морозов, — произнесла она ласковым глуховатым голосом и снова уселась.
Я устроился так, чтобы лучше ее видеть.
— Екатерина Павловна здесь по линии Красного Креста, — сообщил командующий.
Я вздрогнул, вся моя симпатия к этой даме мгновенно улетучилась. Сейчас начнет приставать ко мне, чтобы я нянчился с пленной немчурой. Отбирал у наших бойцов и отдавал битым фашистам. Активный немец уже, наверное, нажаловался, что у него часы сперли.
— Чем могу служить? — осведомился я у Пешковой, натужно вспомнив старорежимные обороты.
И тут заметил, что она едва заметно улыбается.
— Я занималась вопросами военнопленных с двадцатого года, — мягко проговорила Пешкова. — Понимаю, товарищ Морозов, ситуация сейчас совершенно другая. Тем более что от работы в Красном Кресте я отошла пять лет назад. Да и силы у меня уже не те. Собственно, именно так я и сказала товарищу Сталину, когда он вызвал меня в Москву из Ташкента.
Я молчал — пусть уж до конца высказывается, а там решим по обстановке.
Екатерина Павловна продолжала: