Я выхожу в коридор. Вся прихожая завалена нашими вещами — узлами, чемоданами, банками, кастрюлями. Мамина кровать, разобранная на части, кухонный столик. В углу у двери голый матрас, скрученный и перетянутый бечевкой. Все это надо занести, расставить, разложить по местам. Чтобы опять жить, как раньше…
— Ну что? — спрашивает мама. — Нету? Замечательно! Нашел самое подходящее время исчезнуть! Наина Ивановна, будьте любезны, если вам только не трудно, накапайте мне валерианки. Тридцать капель. Сердце защемило, будто тисками. Зачем, зачем все это? Все эти мучения, все страдания? Кому это нужно?..
Инна прыгает на меня и кружит по прихожей.
— Меня приняли, приняли, приняли!..
— Куда?
— В ту школу — при Большом театре! Ты забыла? Ты не представляешь, как я рада! Как я рада!..
В ту школу?.. При Большом театре… Да, они же подавали заявление… Я еще никогда не была в настоящем театре. Только в цирке. А мама любит ходить в театр, она говорит, что в театре духи и меха… Наверно, в Большом театре много духов и много мехов… Инна будет учиться там. А я останусь тут, в нашей школе…
— Значит, мы больше не будем дружить? — Я не хочу плакать, но чувствую, что все равно заплачу.
— Почему? — удивляется Инна.
— Там у тебя будут другие подруги.
— Ну и что? С тобой я все равно буду дружить!
Она утешает меня… Но это неправда. Я не хочу такой дружбы — чтобы она иногда только, вернувшись из своего чудесного театра, вспоминала обо мне. Жалела меня иногда…
Я поворачиваюсь и выбегаю из квартиры. Бегу по лестнице вниз, выскакиваю из подъезда, заворачиваю за угол… Всю нашу улицу перерыли — прокладывают какие-то трубы, — огромные кучи песка навалены вдоль тротуаров. Я падаю на песок и плачу, плачу…
О, Инна! Инна, подруга моя! Единственная моя подруга!.. Теперь у меня совсем не будет никакой подруги, не будет совсем…
— Нет, вы представляете? Четыреста заявлений было! — рассказывает Лера Сергеевна. — И кто родители? Сплошные заслуженные артисты, академики, генералы. Многие, видно даже, что знакомы с этими, которые в комиссии. Ну, я думаю, куда уж моей Инке!.. Ни малейшей надежды нет! И приняли-то всего тринадцать человек. Представляете? Тем отказали, а ее приняли! Мессерер сама вышла и сказала: «Удивительная девочка!» Представляете? Честное слово, до сих пор опомниться не могу!
— Да, это действительно большая удача, — говорит мама. — Кто знает? Вдруг и вправду станет великой балериной? Чем черт не шутит… У меня вот сестра была, Наташа, — может, я вам говорила? — удивительно способная девушка. Семь лет в Италии училась, потом в Мариинском театре пела. Недолго, правда. Женишок у нее в Финляндии завелся, что-то у него там, не помню, не то сахарный завод был, не то по лесной части. Он настаивал на женитьбе, но она, естественно, и не думала бросать театр. Так это несколько лет тянулось, а потом, представьте, под Рождество семнадцатого года — как угадала — поехала к нему туда, в Финляндию, и осталась, верно. Больше мы ее не видели. Одна революция, другая, все связи оборвались. Жива, нет ли — ничего не известно… Да, что говорить… Всех раскидало, разметало. Такая нелепая жизнь… Порой, знаете, такое чувство, что ты не живой человек, а какой-то осколок…
— Ой, Нина Владимировна! — Тетя Лера машет рукой. — Ладно уж вам! Дайте хоть сегодня порадоваться и ни о чем таком не думать…
— Да, вы правы, — вздыхает мама. — У каждого свое. Вы меня извините, я вам порчу настроение. Действительно, в кои-то веки у вас радость… А на меня как раз обрушилось страшное несчастье: тетка в Сибири внезапно скончалась. Никак не могу прийти в себя. Такая тоска, такая боль в душе… Просто не верится, что в жизни может еще быть что-то хорошее…
— Детки, пищите! — говорит учительница.
— Пи-пи-пи! — несется со всех сторон.
Учительница стоит у доски и едва не плачет. Мне ее жалко. Зачем они ее дразнят? Она совсем не вредная и не злая, и она не виновата, что не умеет правильно говорить по-русски. Она родилась в Америке, а в Советский Союз приехала, чтобы помогать нам строить коммунизм.
— Детки, тище! — уговаривает учительница.
Никто ее не слушается.
Мы теперь занимаемся в физическом кабинете. Наш прежний класс разделили перегородкой на два обычных, но в этом году там учатся другие. Вообще, в физическом кабинете мне больше нравится: здесь не парты, а длинные ровные столы. За каждым столом по четыре человека. За партой у меня была бы только одна соседка, а тут сразу три. С одной стороны от меня сидит Ляля Гизатулина, с другой — Мила Рошкован. Столы подымаются один над другим ступенями, так что последний оказывается вовсе где-то под потолком. Нам все видно, что делается у доски, а учительница не может видеть тех, кто сидит сзади. И бегать по ступенькам ей тоже не очень-то хочется.
Плохо только, что каждый день занятия начинаются в разное время: когда в старших классах кончаются уроки физики. В понедельник и четверг без двадцати десять, в среду в половине двенадцатого, а во вторник, пятницу и субботу в двадцать минут первого. Очень легко ошибиться. Я еще ни разу не ошибалась, но некоторые девочки уже запутались и приходят то раньше, то позже. Марья Трофимовна сердится, ругает их и грозится в следующий раз вызвать родителей.
Эта американка учит нас английскому языку. На самом деле она почти ничему нас не учит. Никто ее не боится, все пищат, смеются и даже не думают писать в тетрадях. За целый месяц мы еще не кончили учить буквы. Буквы в английском называются: эй, би, си, ди… Смешной язык, есть даже буква «ай».
— Ай!.. Си-ди и не пищи! — пищит Лина Ефимова тоненьким голосом.
Девочки смеются, а учительница отворачивается к доске. Наверно, плачет.
— Пускай ее заберут от нас! — говорит на переменке Варя Батищева. — Мы ее не хотим. Не нужны нам тут американцы! У себя в Америке пусть коммунизм строит. А нам пускай дают нормальную учительницу.
Папа едет в Киев в командировку — от «Красной звезды». Писать очерк о каком-то генерале.
— Павел, если уж ты будешь в Киеве, прошу тебя: разыщи могилу матери, — говорит мама. — Пойди к соседям, разузнай, спроси. Нужно наконец это сделать. Ни в какие ворота не лезет — даже не поинтересоваться, где она похоронена.
— Она мне не мать, — отвечает папа строго.
— Что за глупости! Как ты можешь говорить такие вещи? Взрослый человек! Какой-то невероятный эгоизм. И главное, что мне нравится: все эти претензии всегда обращены только к женщине. Мужчина вправе устраивать свою жизнь, как ему нравится, а женщина, видите ли, обязана угробить себя и свою молодость возле детей! Как будто у нее не существует ни чувств, ни желаний, ни увлечений!..
— Нинусенька, женщина, которая бросила новорожденного ребенка и умчалась с любовником в Париж, не может называться матерью.
— Нет, вы подумайте — бросила новорожденного ребенка!
— Да, трехнедельного ребенка и к тому же по ее вине недоношенного.
— Как ты можешь об этом судить?
— Могу судить. На восьмом месяце беременности скакала по балам и концертам. Когда тетя Роза ей однажды сказала: «Ида, ты должна быть осторожнее», она фыркнула и заявила: «Глупости! У меня вообще нет никакой беременности!»
— Взрослый разумный человек, а собираешь какие-то нелепые сплетни!
— А через два дня после этого разговора родила — на загородном пикнике. И как только поднялась с постели, умчалась в Париж. Не пожелав даже взглянуть на ребенка.
— Боже мой, ты забываешь, что ей было двадцать три года! Неужели так трудно понять, что она жаждала любви и счастья?
— Вот их она и получила. Претендовать на сыновьи чувства такой женщине не следует. Полагаю, что, если бы я умер во младенчестве, ее это только порадовало бы.
— Ах, можно подумать, что она бросила тебя на улице под забором! Оставила в роскошном доме своего отца. Тебя выхаживали лучшие врачи. Нет, вообще, о чем разговор? Ты в чем-то нуждался?