— Не такое уж, поверьте, страшное болото, правильнее назвать, небольшой бочажок.
— Да, я вижу — совсем небольшой! Промокли до ушей. Чудо, что никто не пострадал.
— Так это нам просто стало жарко, — объясняет Оля. — Жарко стало, мы немного и окунулись.
— А ты, Ожанова, у меня первая поедешь в Москву! — обещает Вера Алексеевна. — Хватит тут с вами цацкаться! Будешь окунаться у себя на кухне в корыте!
— Да пожалуйста, пожалуйста, с превеликим удовольствием! — фыркает Оля. — Только, к вашему сведенью, моя мама сейчас находится в Тбилиси.
— Твоя мама сейчас находится в болоте! Нам сказали, что вас видели идущими в сторону болота. Писатели уже два часа ищут своих детей в болотной грязи!
Поскольку у нас на территории мало воды — нам привозят ее только для варки и умывания, решено искупать нас в пруду. Невозможно, чтобы мы стояли на линейке, с головы до ног покрытые черной тиной.
Из пруда мы вылазим более-менее чистые, а по дороге даже успеваем немного обсохнуть. На линейке мы читаем монтаж — много всяких стихотворений одно за другим. Каждый по очереди делает два шага вперед и читает по нескольку строчек. Мои мама с папой появляются как раз тогда, когда Валерик замечательным звонким голосом читает про американского мальчика, который от бедности должен работать манекеном в витрине. «Я мальчик, я совсем не манекен!» — говорит Валерик, и все родители начинают ему аплодировать. Мои мама с папой не хлопают — наверно, не слышали начала и не поняли. Жалко все-таки, что они опоздали. Я уже сказала свои две строчки: «Мы на солнце загорели, стали все, как шоколад!» Дальше говорил мальчик из третьего отряда: «Даже мамы еле-еле узнают своих ребят!» Нет, все-таки в лагере хорошо…
Мы идем обедать, и нам дают консервированный сливовый компот. Девочки говорят, что это каждый год так: в родительский день дают сливовый компот. Потом вместо мертвого часа нам разрешают выйти с родителями за ограду. Мы с папой и мамой усаживаемся в закутке за задней калиткой.
— Ну, так расскажи, — говорит мама, — чем же ты тут занимаешься?
— Ничем…
— Совсем ничем?
— Ну… Иногда картошку чищу…
— Какую картошку?
— На кухне. Тут каждый день нужно много картошки. Вообще-то должны чистить дежурные. Но они убегают. Капельку почистят и убегают. А мне даже нравится чистить картошку.
— Что же в этом интересного? — удивляется мама.
— Ну… Во-первых, не так уж зря проходит время…
— Не знаю, — сомневается мама, — может, конечно, и лучше, чем просто дурака валять, но, по-моему, все-таки обидно: как-никак мы заплатили за твое пребывание здесь четыреста десять рублей! Сидеть и чистить картошку можно было бы дома задаром.
— Мы заплатили не четыреста десять, Нинусенька, — поправляет папа, — а всего двести семьдесят.
— Почему двести семьдесят? Я отлично помню, что четыреста десять.
— Четыреста десять — это полная стоимость путевки, а мы получили льготную за двести семьдесят.
— По-моему, ты что-то путаешь. Хорошо, не важно! А что же еще? Что во-вторых?
— Во-вторых… Ну, пока я чищу картошку, я придумываю.
— Придумываешь? Что же ты придумываешь?
— Пьесу. — Мне очень хочется рассказать папе про пьесу.
— Какую пьесу? Как это понимать?
— Про Корею.
— Про Корею? Почему именно Корею? Ты там никогда не бывала!
— Ну и что ж… Там теперь война.
— И почему именно пьесу?
— Так мне нравится. Как будто все сидят в бомбоубежище. Много пионеров, целый отряд или даже больше, но видно только несколько человек. И вожатого. Они говорят разные вещи, что у кого дома, и так, вообще… Один мальчик предлагает дружбу одной девочке. И еще будет женщина с ребенком. Ребенка у нее убило осколком, но все равно она все время повторяет, что ее сын вырастет и спасет Корею от иноземных захватчиков. От американских агрессоров и ли-сын-мановских пособников! Как только в бомбоубежище становится потише, она встает и говорит это. И показывает всем мертвого ребенка.
Папа вздыхает и трет пальцами подбородок.
— Боюсь, маленький, что это будет слишком грустная пьеса. Убитый ребенок и бомбоубежище…
— Нет, вообще-то не очень. Там еще будет Дор-Мир.
— Какой Дор-Мир? — спрашивает мама.
— Доротея Мироновна, воспитательница из третьего отряда. Она будет гоняться по всему бомбоубежищу за моей подружкой Ольгой Ожановой и кричать, чтобы Ольга немедленно слезла со столба — там посредине должен быть столб: «Сейчас же слезь с этого столба! Это очень опасный столб! Ты упадешь и как следует расшибешься!» А снаружи в это время будут выть самолеты — жутко так, как немецкие.
Папа снова вздыхает.
— Ладно, — говорит мама, — какая разница? Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Авось до написания дело не дойдет.
— Это все я уже написала.
— Как — написала? Где же ты взяла бумагу?
— У девочек. Им родители блокнотов с собой надавали, чтобы они письма домой посылали, но они не так уж часто пишут. Мне теперь только имена нужно придумать — я не знаю никаких корейских имен.
— Ну, Дор-Мир — вполне корейское имя, — говорит папа.
— Опять ты подучиваешь! — сердится мама. — Что за человек такой! Вечно подучивает. Дает дурацкие советы. Вместо того чтобы сказать, что это абсолютно недопустимо и неприлично — награждать взрослую женщину и к тому же воспитательницу какими-то мерзкими прозвищами…
— Она уже больше не будет воспитательница. Ее уже выгоняют от нас.
— Что значит выгоняют? Почему? За что?
— Так… За то, что она не слушается Веру Алексеевну.
— Ты, верно, что-то путаешь, — говорит мама. — Не важно… Кстати, Павел, объясни мне, я не понимаю: неужели эти корейцы отличаются чем-то от китайцев?
— Нинусенька, это два совершенно разных народа, — объясняет папа.
— По-моему, один черт — такие же желтые и косоглазые.
— На взгляд корейца, поляки и русские, очевидно, тоже ничем друг от друга не отличаются — такие же бледнолицые и голубоглазые.
— Что ты сравниваешь! Поляка по одному гонору за версту узнаешь. Самому жрать нечего, а нос дерет, будто у него все карманы золотом набиты. Кстати, Павел, ты не забыл? Ты обещал поинтересоваться у Федотова насчет романа.
— Нинусенька, я ничего не забыл.
— Не забыл, но сидишь и в ус не дуешь!
Папа молчит.
— Что ты молчишь? Позвонить лишний раз неловко, неудобно. Хоть здесь, по крайней мере, используй возможность! Что тут сложного? Чего ты боишься? Подойди, поздоровайся, заодно и поинтересуешься. Ты знаешь этого мальчика — Федотова? — спрашивает мама у меня.
— Нет.
— Очень жаль.
— Нинусенька, по-моему, совершенно ни к чему вмешивать в мои дела Светлану и федотовского сына.
— Никто и не собирается их вмешивать.
— Мы приехали сюда навестить ребенка, а не устраивать судьбу моего романа.
— Нет, как вам это нравится! Утром соглашался, а теперь уже снова-здорово! Уже готов идти на попятную! Лишь бы найти предлог и увильнуть от разговора.
— Нинусенька, я ни от чего не пытаюсь увильнуть, но сейчас я хочу говорить со своим ребенком, а не с надутым чванливым Федотовым.
— Когда же ты собираешься говорить с Федотовым?
— При случае. Возможно, на обратном пути. Если он окажется рядом…
— Да, когда рак свистнет!
Может быть, я еще вставлю туда песни, — говорю я, чтобы выручить папу.
— Какие песни? Куда вставишь?
— В пьесу.
Папа с мамой молчат.
— Неужели ты думаешь, — говорит мама, — что у него нет иных забот, кроме твоего романа? Если ты не спрашиваешь, так ему тем более наплевать! Не станешь беспокоиться, и год проваляется, и два, и вообще сколько угодно.
— Что за песни, маленький? — спрашивает папа.
— Ну, вообще-то… Одна: «Смело, товарищи, в ногу, духом окрепнем в борьбе!» А вторая глупая такая песня… У нас ее девочки поют. «Художник, художник, художник молодой!» Вначале все будут петь: «Смело, товарищи, в ногу!» А потом, когда упадет бомба, все замолчат, а один кто-нибудь запоет: «Художник, художник, художник молодой, нарисуй мне девку…»