Лагерь — это просто две дачи. Как у Авровых, только две рядом. В одной располагаются первый и третий отряд, а в другой мы. У нас на первом этаже (с другого входа) живут хозяева, мы на втором. Восемь коек сразу возле лестницы, потом большая палата (почему-то совсем без окон, только с двумя застекленными террасками по обеим сторонам), в ней шестнадцать коек, и еще на каждой терраске по четыре койки. Мое место на терраске. У меня три соседки: Наташа Горская, дочь поэта Аркадия Горского, Мила Муратова (ее отец публицист, это вроде как журналист) и еще Наташа — не писательская дочка, у нее мать работает в Литфонде.
Мила (это я узнаю от других девочек) живет с отцом. Ее родители разошлись, и она осталась с отцом. Почему, никто не знает. Сама она никогда про это не говорит. Вообще больше всего у нас говорит Наташа Горская. Говорит, хихикает, сплетничает про всех — рот не закрывается. Только залезет в постель и сейчас же начинает болтать. Особенно во время мертвого часа. Считается, что во время мертвого часа мы должны спать, но я что-то не заметила, чтобы кто-нибудь спал. Как мы можем спать днем? Мы же не грудные дети.
— А у селедки есть молока, — сообщает Горская и хихикает.
— Ну и что? — спрашивает Мила.
— А у мужчин тоже есть молока. Как у селедки.
— Откуда ты знаешь?
— Я у нашего дворника видела. — Опять хихикает. (Она живет во дворе Литфонда.) — У нас дворник есть, татарин, Ринат, он мне показывал.
— Не ври! Ничего он тебе не показывал, — злится Мила. — И вообще все, замолчи, я хочу спать!
Не хочет она спать. Просто надоело слушать Наташкины глупости. Мне тоже надоело. Пионервожатая Женя ходит по палатам и всех упрашивает:
— Девочки, перестаньте болтать, закройте глаза, отвернитесь к стенке и постарайтесь уснуть.
Не собираемся мы отворачиваться к стенке. В Москве мы в это время сидим в школе, а тут почему-то должны спать.
Я подружилась с Олей Ожановой. Она заплетает мне косы. Я никак не могу научиться заплетать косы. Мне уже двадцать раз показывали, как это делать, но у меня не получается. А Оле даже нравится заплетать кому-нибудь косы.
Олина кровать в той палате около лестницы, где все самые красивые и самые умные девочки: две Иры — Ира Барашина и Ира Дорская, Галя Константинова, Света Федина (внучка писателя Константина Федина, которого мы проходим в школе), Марина Ильвинская, Ляля Светлая и Наташа Лесная. Пионервожатая Женя тоже спит здесь. Чтобы не путать двух Ир, Дорскую девочки зовут Ирой, а Барашину — Ришей: Ириша — Риша.
— А дома кто тебе заплетает? — спрашивает Риша, глядя, как Оля причесывает меня.
Ей подходит ее фамилия — Барашина, волосы у нее топорщатся, курчавятся, как она их ни приглаживает, все равно надо лбом остаются мелкие завиточки. Черный такой барашек.
— Папа.
— Понятно, — говорит Риша. — А вы что, в одном классе с Линкиной учитесь?
— Да.
— Ну и как к ней относятся в классе?
— Хорошо. Она умная и умеет сочинять стихи.
— Хм-м, странно.
Странно… На самом деле странно не это, странно то, что в лагере к Зое относятся не очень-то хорошо и дразнят ее Машкой. И почему именно Машкой? Маша — хорошее имя.
— А к тебе как относятся в классе? — продолжает Риша.
— Тоже хорошо.
— А как ты думаешь, почему в классе к тебе относятся хорошо?
— Не знаю… Наверно, потому, что я хорошо учусь.
— Глупости! — говорит Риша. — Отличников как раз не любят. Ты, наверно, подсказываешь.
Разумеется, подсказываю. И списывать даю.
— Это другое дело. А Линкина дает списывать?
Вот уж не знаю… Может, и дает. Наверное, дает.
— Линкина списывать не дает, — решает Риша. — Но ты все равно странная.
— Почему?
— Почему?.. Вот это-то я и стараюсь понять.
Зачем ей нужно понимать про меня?
В большой палате что-то случилось: все ссорятся и кричат. Громче всех кричит Белка Тараскевич. Вообще-то это не первый раз. Противная палата, полутемная и вечный гвалт: то у них что-то пропало, то кто-то без спросу взял чужой карандаш, то кто-то кому-то что-то не то сказал. Пионервожатая Женя пытается успокоить Белку, но та не успокаивается.
— Как вам не стыдно, девочки? Зачем вы это говорите?
— Это нам должно быть стыдно? Нам?! Ей пусть будет стыдно!
— Девочки, даже если это так, не нарочно же она это делает!
— Если кому это нравится, может забирать ее к себе! Я с ней рядом больше спать не стану!
— Нам плевать — хоть нарочно, хоть не нарочно, а мы ее вонь нюхать не обязаны! Поглядите, поглядите, Вера Алексеевна (это появилась заведующая), поглядите: весь матрас мокрый!
— Это не матрас, — защищается Шура Митрошкина, — это на штаны попало. Я, чтобы быстрее, через штанинку писала.
— Если вы ее сегодня же не заберете, мы ей ночью устроим темную!
— Перестань, Тараскевич! Мы выясним и решим.
— Нечего тут решать! Мы уже решили: пускай собирает барахло свое и вытряхивается, здесь она больше не будет!
— Да что же это такое? Ты как разговариваешь? Ты с кем разговариваешь? Ты думаешь, что говоришь?
— Думаю! Наши родители деньги платили, чтоб мы тут отдыхали, а не чтобы чужой вонищей дышали!
— Шура, после завтрака зайдешь ко мне, — решает Вера Алексеевна.
— И матрас свой вонючий пускай берет!
— Живи сам — если можешь, — хихикает Наташка Горская, — и давай жить другому. А не можешь жить сам, не давай и другому!
— Как это все противно, — вздыхает Галя Константинова. (Ее кровать в палате у лестницы, но в столовой мы с ней сидим за одним столом.) — Хорошо бы сейчас вдруг оказаться в Москве…
Галя высокая, стройная, ее отец — известный поэт (правда, он от них ушел). У Гали коротенькие косички, большие синие банты, красивые платья, но главное — она чувствует взгляд. Это что-то невероятное, как она чувствует взгляд. Любой. Мы уже сто раз проверяли: пока на нее не смотришь, можно подкрасться к ней чуть ли не вплотную, но стоит только посмотреть — с любого расстояния, — она тут же обернется и вскинет свои замечательные светло-серые глаза. Как будто спрашивает: в чем дело? Мы уже даже боимся смотреть на нее.
Доротея Мироновна гоняется с ремнем за своим сыном Валериком — уже загнала его в самый угол у забора. Валерику девять лет, он очень хорошенький мальчик. Все девочки говорят, что он очень хорошенький мальчик — хоть и маленький еще: прямо мальчик с картинки. Отец Валерика был писатель, он погиб на фронте. Из-за того что он погиб на фронте, Доротею Мироновну — как вдову писателя — взяли в третий отряд воспитательницей (чтобы дать ей возможность заработать сколько-нибудь денег). Она лупит Валерика в дальнем углу, но Валерик орет во все горло, слышно на весь участок.
— Доротея Мироновна, что вы делаете? Ему больно! — говорит Оля.
— Да, пусть ему будет больно! — откликается Доротея Мироновна. — Пусть ему будет больно, пусть ему будет как следует больно, чтобы он знал, чтобы знал, как не слушаться своей матери!
Какие-то дачницы останавливаются возле забора:
— Что такое? Что здесь происходит? Как вы смеете бить ребенка?!
— Имейте в виду, это не ребенок, это мой родной сын! — объясняет Доротея Мироновна (вообще-то мы зовем ее Дор-Мир).
— Это пионерский лагерь, — спорят дачницы, — и вы не имеете права на территории пионерского лагеря бить ребенка — даже если это ваш собственный сын!
— Пусть даже это пионерский лагерь, — соглашается Доротея Мироновна, — но вы не будете мне указывать, как мне воспитывать моего сына! Моего сына я буду воспитывать так, как считаю нужным! Я не хочу, чтобы из-за этого пионерского лагеря он вырос паразитом!
Мы все, почти весь лагерь, сто человек, собираемся вокруг и слушаем. Дачницы возмущаются и требуют позвать заведующую.
— Доротея Мироновна! — говорит Вера Алексеевна. — Я уже раньше предупреждала, что ваше поведение не соответствует занимаемой вами должности. Я думала, вы приняли во внимание. Но теперь я вижу, что вы ничего не поняли и опять устраиваете тут представление со своим мальчиком. Я вынуждена сообщить в Москву. Вы, верно, хотите, чтобы мы, весь коллектив, из-за вас опозорились и попали в историю!