— Знаешь, Оля, мне это уже совершенно не нравится: за два месяца ни звонка, ни письма. Даже адреса — и то не сообщили.
— Может, нечего сообщать, может, они там с места на место переезжают.
— Как бы ни переезжали, а написать обязаны. Что это, в самом деле? Бросили ребенка, и поминай как звали!
— Да ладно уж тебе, Михал Николаич, ладно уж… Мало ли что случается…
— Вот именно, мало ли что. Матери ее в Москве звонил, тоже, говорит, ничего не было.
— Может, некогда им письма писать…
— Милое дело — некогда! Три строчки в любом случае написать можно.
— Ничего, объявятся. Объявятся! Погуляют и вернутся…
— Лишь бы слишком не загулялись…
— Света дома? — спрашивает тоненький голосок. — Можно я с ней у вас поиграю?
А, это Светочка, младшая сестренка моей подружки Лены. Вообще-то мы с Леной не очень дружим, так, капельку.
— Поиграй, поиграй, — соглашается Ольга Николаевна. — Что, папка твой дом все еще строит? Ноги как следует вытри!
— Все еще строит.
— Стены-то хоть сложил?
— Нет, еще не сложил. Еще кухню делает.
— Как раз к свадьбе твоей кончит. Ты еще не родилась, а он уже строил, папка твой, мастер великий…
Ольга Николаевна выходит, а мы усаживаемся на ступеньках.
— Во что будем играть? — спрашивает Светочка.
Мне все равно, во что. Я не знаю, во что можно играть с такой маленькой девочкой — ей только шесть лет, она даже в школе еще не учится.
— Давай в дочки-матери, — говорит она. — Я буду мать, а ты дочка. Как будто я ушла, а ты осталась дома одна. И как будто я возвращаюсь, а ты меня что-нибудь спрашивай.
— Мама, что ты купила? — спрашиваю я.
— Вот, молоко и хлеб. И еще конфеты. Только ты, дочка, конфеты не трогай!
— Хорошо, мама, — говорю я.
— А на самом деле как будто только я отвернулась, а ты сразу одну конфету хвать и съела! А я тебя за это буду лупить. А ты как будто плачь. Как будто тебе больно.
Я плачу.
— Давай лучше в папы-мамы играть, — говорит Светочка.
— Как это?
— Не умеешь? — удивляется она. — Я тебя научу. Только пойдем на чердак.
Мы идем на чердак. Здесь навалено сено для Дочки.
— Ложись! — шепчет она и опускается на сено.
— Зачем?
— Ну, ложись! Я буду папа, а ты мама. Ну, ложись…
Я ложусь. Мне что-то не хочется играть в эту игру. Но обижать ее тоже не хочется. Светочка придвигается, прижимается ко мне, лезет рукой мне в трусы.
— Что ты делаешь?..
— Сделай ты мне тоже так…
— Я не хочу! — Я отталкиваю ее руку.
— Почему? Все так делают…
— Все? Никто так не делает! — Я сажусь и отодвигаюсь от нее подальше.
— Все так делают, — спорит она. — Это хорошо, разве тебе не приятно? Почему ты не хочешь?
— Не хочу, и все! Иди к себе домой.
Пускай играет так со своей сестрой! Если им это нравится… Скажу Ольге Николаевне, чтобы больше не пускала ее сюда.
— Это ваша собака? — спрашивает дяденька.
— Наша, наша! Альма, я тебя везде искала!
Альма радуется, прыгает, кладет передние лапы мне на плечи.
— Альма… Хорошая моя…
— Что ж вы ее не кормите? — хмыкает дяденька. — Такая чудесная собака и голодная, как зверь. Мы ей кусок хлеба дали, так она чуть с рукой не оторвала.
— Мы ее кормим… — бормочу я.
На самом деле я знаю, это правда: Альма очень-очень голодная. Особенно с тех пор, как приехала эта противная старуха, сестра Михаила Николаевича, Ираида Николаевна. Нарочно говорит, чтобы я слышала: «Двух бездельников кормите: девчонку и собаку. Девчонка-то могла бы хоть посуду вымыть — целый день носится как угорелая». И вовсе мы не бездельники: Альма дом сторожит, а я тете Поле помогаю — воду из колодца таскаю, грядки поливаю. Сама она бездельница…
Я сажаю Альму на цепь и заглядываю в дом. Никого нет. В огороде тетя Поля перекапывает грядки — в том углу, где летом рос лук и редиска. Теперь их повыдергали. Тетя Поля меня не видит… Накопаю Альме картошки. Картофельные гряды возле самого крыльца. Я разрываю землю руками, вытаскиваю несколько картофелин. Надо сварить. Чистить Альме не обязательно, только сварить…
Я заворачиваю картофелины в подол сарафана и подымаюсь в дом. Зачерпываю воды в кастрюльку и ставлю на плитку. Хоть бы поскорей сварилось, пока никто не видит. Если увидят, сразу догадаются, где я взяла картошку. Варись, варись побыстрее… Побыстрее варись… Может, уже готово? Нет… Ой, кто-то идет… Кто-то идет! Михаил Николаевич… Вдруг он заглянет сюда? Что же делать? Выключить плитку? Прошел… Наверно, уже готово.
Я сливаю воду в помойное ведро и выхожу с кастрюлей на крыльцо. Тетя Поля бежит в уборную, задирает на ходу подол — чтобы не терять времени. Подожду, пока она уйдет. Ушла. Убежала. Я кидаю Альме горячие картофелины, она хватает их на лету зубами и проглатывает. Очень голодная собака. Я ей завтра еще сварю.
— Альма, я тебе завтра еще сварю.
Она облизывается, ложится на землю. Я сажусь рядом и кладу ее голову себе на колени. Папа говорит, что «альма» на латыни значит «кормилица». Интересно, почему ее так назвали? Не могла же она быть кормилицей, когда только родилась у своей мамы-собаки? Альма, громадная собака, неужели ты была маленьким щеночком?
Дождь льет и льет, никак не кончается. Чтобы выйти в уборную, нужно влезать в резиновые сапоги — тети Полины или Ольги Николаевны.
— Мои не смей, не трожь! — предупреждает Маша.
— Ты, Машка, вреднюга, как я погляжу! — вздыхает Ольга Николаевна.
— Не вреднюга, а у нее ноги грязные, — объясняет Маша.
Альма мокнет под крыльцом. А мне даже нечего ей дать…
Тетя Поля повязала поясницу платком и согнулась пополам. Маша целыми днями валяется в постели, читает книжки, а вечером одевается и уходит к какой-то своей подружке. В техникум она провалилась — не прошла по конкурсу, будет теперь учиться в восьмом классе. Ольга Николаевна говорит, что это даже лучше, не нужен он ни на какой ляд, этот техникум, лучше кончит школу и в университет поступит. А Михаил Николаевич говорит, что она и в университет точно так же поступит, как в техникум. С тем же успехом.
Я лежу в большой комнате, на авровской тахте, застеленной ковром. Ковер пружинит под боком и немножко колется — у него жесткая щетина, как будто щетка. Я грызу яблоко. Антоновку. Падалица, а все равно ужасно кислая. Куснешь раз-другой, и во рту вяжет. Зубам больно. Я откладываю яблоко. Как есть хочется…
— Печку надо затопить… — кряхтит тетя Поля. — Сырость-то какая! Прямо аж постель вся мокрая…
— Затопи, кто ж тебе не велит, — ворчит Михаил Николаевич. — Зимой только чем топить будешь? В августе задрогла, а в феврале, думаешь, теплей станет?
— Да ведь течет кругом! Я уж кровать туда-сюда двигаю, двигаю! Крыша-то худая вся.
— Ладно, худая!.. Не так уж и худая… Починим…
— Когда ж это починим? Под дождиком, что ли? Или уж как снег повалит? Люди добрые летом крышу перестилают.
— Вестимо, что летом… Я гляжу, ты больно умная сделалась, Полина Иванна. Не угодишь на тебя, прямо. Я его, что ли, придумал, дождь этот? Топи, топи, разве я что говорю?
Тетя Поля растапливает печку, я смотрю. Тонкие сухие полешки вспыхивают веселыми огоньками, потрескивают. Папа говорит, что дрова в печке трещат из-за того, что в них есть влага. От жара вода превращается в пар и разрывает древесину. В Красноуфимске у нас тоже была печка — не печка, целая печь! Огромная. Не наша, соседская, но в нашей комнатушке она была вместо стенки, у нас от нее делалось жарко. А топили ее с той стороны, из коридорчика. Березовыми полешками. Мама говорит, что березовые дрова самые хорошие.
— Тетя Поля, давайте Альму пустим, — прошу я.
— Надо пустить, — соглашается она. — А то хвост, того гляди, подгниет да отвалится.
Я бегу на улицу, Альма гремит цепью, с трудом вылезает из-под крыльца. До чего же мокрая, до чего несчастная собака!.. Я отстегиваю цепь, она не верит своему счастью, смотрит на меня, виляет хвостом, потом опрометью кидается в дом.