Литмир - Электронная Библиотека

День выдался славный. Только жара морила всех. Не успевали воду подвозить из деревни. Но Топорик и глотка не проглотил и даже пиджак и шапку не снял. Над ним шкодничали:

— Снимай балахон, вон какая жара.

— Так и до свадьбы не доживешь, все проквасишь.

У нас мужики и бабы остряки. Что попадет на язык, то и ляпнут. А уж палец в рот и вовсе не клади — откусят.

Топорик не сердился. Он любовался проворной работой мужиков и женщин, запоминал их шутки-минутки. А острословы, не переставая, выкомуривали. Больше всех перепадало бригадиру. Он был на две головы выше всех остальных и крепче, за что и влетало ему от членов бригады.

— Эй, стогомет, шевелись!

— Бригадирский пласт течи не даст.

— Твое сенцо в стогу — быть жирному молоку.

— Мели Емеля — твоя неделя, моя придет — свое возьмет, — шуткой отвечал бригадир.

— Замени трехрожки на четырех, да не хитряй, не хитряй, побольше поддевай.

К обеду уже кричали стогоправу:

— Вершись, Ерёмка, последний пласт!

Огромный навильник закрыл вмятину, и стогоправ, уложив перевицы, спустился по вожжам к подошве зарода.

После обеда жара не спадала. Пауты донимали — спасенья нет. Топорик едва держался на вершне. Пуля то и дело падала, каталась, отгоняя паутов. Он едва успевал спрыгивать с нее, чтобы не подмяла. За Топорика уже начали волноваться.

— Брось ты ее, — говорили бабы, — совсем ошалела. Нисколько не стоит на месте, ведь может убить тебя.

А бригадир урезонил:

— Выпрягай Пулю и скачи в деревню, приведешь другу.

Мальчишка умчался, снял со стены голубую с белыми цветочками дугу и через полчаса прискакал обратно.

— Ты почему опять на Пуле? — сердито спросил бригадир.

— Ты же сказал привезти дугу. Вот она.

— Не дугу, а лошадь другу. — И закатился смехом, едва выговаривая: — Ох и смешна горошница!

Теперь Андрюшка встретились с Топориком как закадычные друзья — по ручке.

— Значит, опять вместе? — спросил Андрей.

— Опять.

К ним подошел казах лет двадцати. По тем временам он был богато одет. Хромовые сапоги в гармошку блестели, как тополиные листья. Черные широкие шаровары с напуском, как два крыла, раздувались на ветру — того и гляди, улетит. Из себя парень корчил невесть кого. «Пугало огородное», — отметил Андрюшка, а позднее спросил у Топорика:

— Кто это?

— Родственник. От седьмой коровы удой, и то чужой. Приехал из Казахстана.

Барбазай, или по-русски Борька, объяснил график пастьбы, распределил хлопцев. Андрей пас телят с Топориком. Небо еще утром нахмурилось, а в полдень пошел ливневый дождь.

— Может, загоним телят, а? — предложил Андрей.

— Смены нет.

— Если ее не будет, дак мы до вечера должны мерзнуть?

— Куда они денутся?

— Я уже зачичевел, — осердился Андрей.

— Привыкай.

— На привычку есть отвычка.

— Вон идут! — не выдержал Топорик.

Васька Степановских с Ахматом еще издали закричали:

— Загоняйте телят!

— Вам повезло, — позавидовал Андрей.

— Зато они завтра будут две смены пасти, — подковырнул Топорик.

— Открывай рот шире, — возразили ребята.

Дождь, не переставая, лил, и ребята с вечера улеглись спать.

РОДИНКА

— Боль ты моя, — с жаром трепещет над первенцем мать. — Сладкая ты моя, крошка-ягодка, принесенная с поля дальнего.

Не найти в этой ласке ни начала, ни конца, ни середки. Меняй не меняй слова, тепла не убавишь — ведь ласка-то материнская. Материны целовки жгуче-длинные, не схожи с другими ничуточки. Неймется и сердцу — норовит выскочить: толчками-урывками долбит в грудь. Враз в ней что-то оборвалось — увидела ты на правой лопатке черну родинку — точку маленькую. Уж как есть твоей бабушки! Сродство, стало быть, не перевелось. Живет дитятко, мигает, водит глазенками, скет-подпрыгивает ножками-таволожками, мать радует.

А сколько родинок новых, похожих на эту, родилось на нашей земле! Что ни год, то и родинка — город, тыщи сел, деревень, новостроек. Густо-нагусто их настроено, как наколотых дырочек в сите. Но все равно свою родинку угадаю. Что ни ярче горит, та и моя. В мыслях вновь представляю ее. Вон крыльцо с резными перилами и береза в короткой юбчонке шелестит по окошкам и ставням. Только, сказывают, не осталось в селе ни родных, ни знакомых. Я и сам это знаю не хуже других: с деревней держу постоянную связь. Поначалу куда бы ни ехал, ни шел — все попутно казалось — заскочу, попроведаю. И живу опять год-два без оглядки, сейчас невмоготу становится сердцу. Оно просится-рвется в деревню. И она громче прежнего кличет-зовет: «Когда приедешь, попроведаешь, Сютка-Васютка?»

— Сегодня, — отвечаю я.

Еду: до Шадринска поездом, дальше автобусом. Думаю. Разное приходит в голову. Всех переберу в памяти. И уж который раз останавливаюсь на Андрее. Где ты Раностай-Соловушка? Дома ли живешь, или уехал куда? Кто веселит односельчан? Помню, никуда они не отпускали тебя. Вечеринка — будь с ними на вечеринке, свадьба — так на свадьбе. Попробуй, отговорись. И напрасно — все свои: кум с кумой, сват со сватьей, брат с сестрой, сосед с соседкой. Все живут душа в душу, топором не разрубить. Даже прихожий, проезжий, залетный ли какой очутись на свадьбе, не откажут, примут в свою компанию. И милей Соловушкиной музыки для них нет ничего. Как начнут оттапывать, аж пол говорит, стены ходуном ходят. Уж не спрячешься в угол, не отсидишься в свадьбу букой голбешной. От заводилы-крестного не отвернешься, не вывернешься. Хошь не хошь, а на круг иди. Кто упрется, того силой плясать вытаскивают.

Лишь бы Соловушка не сдавал, пока тешутся. Некогда передохнуть. Только встряхнет русой копной, переведет дыхание и опять дальше шпарит. Со стороны, и то жалко становится, а матери тем более. Она возьмет да и заступится за Андрюшку. Ей только со смехом ответят: «Не горюй, ничего с сыном не сделается, все до свадьбы перемелется».

— Станция Бюрюзай, поживее вылезай, — тормошит меня шофер.

От Ново-Петропавловки на попутке: не стал дожидаться автобуса. Терпится ли, когда родинка вот, на пальчиках правой руки! Только свистит в ушах. Скорость держит шофер отменную. Можно теперь гонять! Это не двадцать лет назад. Дороги теперь подняты, ровны-ровнехоньки, хоть боком катись!

Не успеешь облокотиться в машине, уже во всем наряженье Лебяжье, как на цветном подносе: церковь, Дом культуры, школа, правление колхоза. Чуть правее озеро. Не озеро, а гостеприимная чаша. Она всегда открыта и полная. Сейчас даже наклонилась ко мне. Дальний край от Мироновки приподнялся. Вот-вот сплеснется на поднос. Кажется, и так выплеснулась около трактовских тополей в ложок. Это, наверное, от радости ко мне. Летит на меня Лебяжье. Совсем уж близко. Так и проскочишь, не заметишь красоты.

Барабаню в кабину. Шофер по тормозам и кричит:

— Ты чо, батя, сшалел?

— Высади меня здесь.

— Ты хоть к кому? Сказал бы!

— Ко всем, к вам.

— Чудной мужик. — Он высунул голову из кабины, крикнул. — Тогда к нам в первую очередь, да не обманывай.

— Приду-у, обязательно.

Стою на дороге и сам себе не верю. Ровно с неба свалился. Ежели к земле спуститься, то места явно чужие. Ведь здесь когда-то были солонцы, болота, густые тальники, в них сорочьи гнезда. Сплошь и рядом голубели корытца-низинки, белели солончаковые «воротнички» и «рубашки». А теперь — на тебе! — пшеница кругом. Словно скатерть колышется, поднимается на круглом столе поле.

А где же озеро? Неужто и Сазонково перепахано и засеяно? Нет. Кажется, э-вон оно. Напрямик шагать к нему побоялся: изомну плюшевый зеленый бархат. Завернул в березовый колок и заросшей «ниточкой» устремился к Сазонковому «рукаву». В нем я когда-то ловил гальянов решетом, приходилось штанами и рубахой. Перевяжешь штанины, рукава и бродишь возле кустов. Бывало, хорошие были уловы. Черпнешь раз-другой, смотришь — есть ведерко. А уж на пирог да уху — и говорить нечего.

Сдавило грудь, когда я подошел к ручью: в нем оказалось сухо. Омут потрескался, рассохся. Тогда мы боялись подойти к нему: смерчем кружилась вода. Оплошаешь — закрутит, завертит. Вместе с ручками-ножками вниз утянет.

26
{"b":"545322","o":1}