Нужно было взбираться по лестнице.
Сначала правая нога оказывается на первой ступеньке. Очень осторожно — руками цепляюсь за шатающиеся перила. Затем левая подтягивается туда же. Фиксируется положение, нужно устоять на скользкой поверхности, не упасть. Только за тем, чтобы начать все сначала.
Снова поднять правую ногу, занести над второй ступенькой, встать. Аккуратно подтянуться на перилах. Переставить левую ногу, устоять, не слететь кубарем обратно.
И опять все сначала.
Третья ступенька, четвертая, пятая, шестая.
После шестой короткий перерыв. Нужно восстановить дыхание, силы, душевный покой. Осмотреться. Пересчитать, сколько осталось ступенек. Еще двенадцать.
Продолжаем.
Седьмая, восьмая, девятая. Что-то я разогнался. Десятую ступеньку я преодолеваю почти сразу после девятой, забывая зафиксировать тело в устойчивом положении. Дурной знак. Добром это не кончится. Сколько раз повторял себе, но так и не сделал нужных выводов.
Правая нога ступает на одиннадцатую ступеньку. Я резко подтягиваюсь на перилах, толкаюсь левой, правая скользит по поверхности, ослабшие руки не могут удержать меня, как и ожидалось, я лечу кубарем вниз.
Лучше бы я упал со второй ступеньки. Одиннадцатая — это перебор. Высота три с половиной метра. Я не разбиваюсь только благодаря своему везению.
Оказавшись у подножия лестницы, я медленно поднимаюсь на ноги. Стряхиваю с пальто грязный снег. Восстанавливаю дыхание. Привожу в порядок одежду. Хорошо, что больше нет шарфа: меньше работы.
Затем я хочу продолжить свое восхождение.
[37]
Вернее, пока только думаю, что хочу продолжить свое восхождение.
Мой взгляд привлек возвращающийся со смены рабочий. Как и от меня, от него несло усталостью, на лице застыла гримаса бессмысленности.
Рабочий посмотрел на меня, перекладывая сумку с инструментами на другое плечо. У него блеклые, выпотрошенные, холодные глаза.
Этот рабочий, он уже не мог терпеть, не мог больше скрываться за пустотой обескровленного существования. Суетливостью.
Мы поняли друг друга с одного взгляда.
Я подмигнул ему.
Рабочий не выдержал, и перед тем, как я продолжил восхождение, перед моим исчезновением в забегаловке, в которой я бывал каждое утро, в которой не осталось ни свежести, ни вдохновения, которая не способна даже прорвать гнойник меланхолии, пробудить интерес к жизни, после которой нельзя было написать ни строчки, так она изматывала своей обыденностью, так вот, этот рабочий будто угадал мои мысли, как угадывает мысли ребенка мать перед абортом, рабочий раскусил меня и плюнул в проходящего мимо мальчика.
Вязкая, похожая на сперму, слюна сползла с брови ребенка, повиснув крупной каплей у его рта. Он не заплакал только от неожиданности.
Я все еще стоял у лестницы, когда официантка высунулась из приоткрытой двери и выкрикнула пару ругательств. Ей тоже поперек горла все это было. Особенно морозный ветер, который продул ее насквозь, лишив способности к деторождению.
Рабочий ухмылялся. Плевок немного развлек его.
Мать отвесила ребенку затрещину, чтобы тот не расплакался прямо здесь, на улице, на глазах у людей. Вытерла ему лицо обрывком газеты, которую читала. Растворившаяся в слюне краска осталась на щеке испуганного мальчика.
Наконец-то.
Рабочий и мать с сыном разошлись в разные стороны.
Я остался один. Измученный нелепой сценой, замерзший на сквозняке перед входом в забегаловку.
Я все-таки смог подняться по лестнице и зайти в кафе с вывеской "Бутербродная". Где озлобленная, уставшая официантка прохрипела, чтоб я убирался и никогда больше не приходил сюда, потому что их тошнит от одного моего вида.
[37]
Если вы хотите знать, как я отреагировал на слова официантки, я скажу как. Мне было плевать на них. Каждое посещение, а я всегда посещал это заведение утром, начиналось с ругательств персонала. Меня это уже не трогало.
Я заказал чашку кофе и блин с желудями и грибами, обернутыми целлофаном. Но больше всего в тот момент мне хотелось не кофе и не блин, больше всего мне хотелось сходить в туалет.
Я отошел от стойки. Это убогое кафе не имело столов со стульями. К счастью, народа было не так много, как обычно, так что я без лишней толкотни прошел в туалет. Можно было сделать все посредством стоков в полу, но я предпочел уединение.
Три из четырех туалетных стен оказались оборудованы дверями. Рядом с четвертой стоял унитаз. Одну дверь я закрыл за собой, с помощью нее я и оказался внутри. Но вот две другие. Они могли открыться в любой момент. Какое здесь может быть уединение.
Хуже всего было то, что я не знал, куда ведут эти двери. Вроде бы, в зале Бутербродной имелась только одна дверь в туалет, которой я и воспользовался.
Я задумался.
Нет, я не мог думать в том состоянии.
Вы не поверите, я расплакался. Не знаю даже, из-за чего. Меня ждали горячий кофе и блин, а я плакал, стоя над унитазом. Даже не сидя.
Мне казалось, дома человек может заниматься чем угодно, пусть хоть скатерть жует, но в общественном месте, в публичном туалете. Какое право они имеют оставлять три двери вместо одной.
Нельзя лишать человека уединения. Всего остального — пожалуйста. Но уединение оставьте. Пусть это будет дом, больничная палата, тюремная камера или туалетная кабинка — не важно. Пусть у человека будет хоть какое-то место, где он мог бы остаться наедине с собой.
Я так и не смог справить свои потребности. Спустил для приличия воду, вымыл руки и вышел в зал.
На стойке меня ждали кофе и блин. Но отсюда я не видел, с чем был этот блин. С чем я просил или нет?
[37]
Продолжу.
Хоть это угрюмое повествование всем уже осточертело. У всех оно в печенках. В селезенке. В левом легком. Рыбной костью застряло поперек горла.
Пусть.
Что с того, если профаны отплевываются? Не такая уж роскошь писать этот роман. Я бы сказал наоборот. Но не буду. Скажу только, что мне все равно, как вы воспринимаете текст. Все равно он скоро закончится. Можно прощаться.
— Прощаться? А как же мы, ваши читатели? — заголосили дерьмоглоты.
Не знаю, что и сказать… вам… дерьмоглотам.
Наверно, никак. Никак вам не быть.
Так слишком грубо, все-таки это мои читатели, а не дерьмо в прорубе.
Возможно, придумаю для них что-нибудь позже.
А может быть и нет.
[37]
Я так и не подошел к своей стойке. Так и не узнал, с какой начинкой принесли блин. Часто их путали. Случайно или намеренно — мне безразлично.
Я жалел только о кофе. Чего я хотел, так это чашечку крепкого кофе.
Но в этом заведении не было чашек. Кофе приносили в пластиковых стаканчиках. Ужасная подробность, но без нее не обойтись.
Да!
Кофе стояло на стойке в пластиковом стаканчике.
Когда я вспомнил, что здесь всегда так, что посуда только пластиковая, потому что когда-то разбили всю обычную, меня передергивает.
Об этом ли я мечтал? Есть с газеты, пить из пластика? Я, писатель, готов терпеть, мучиться и все равно молчать, унижаться, переносить лишения, вжав голову в плечи.
Как черепаха. Но у черепахи нет плеч, а у меня есть.
Как же это достало! Вечно одно и тоже. Отчаяние, сменяемое апатией.
Пусть хоть сейчас будет не так. И, действительно, все меняется.
Меня разрывает на части, я взбешен, в ярости. Сколько можно? Есть с газеты, пить из пластика?
Я человек, а не крыса. Я француз.
Нет, я не француз. Я пишу о французах, но сам я не француз. Не поляк, не испанец, не англичанин, не итальянец. Я не пойми кто.
Я автор.
[37]
Повторимся. Я так и не вернулся к своей стойке, а зашел обратно в туалет, благо, едва успел выглянуть из кабинки.