— Хоть и любим мы все живых тварей, но опять же непорядок — змеи на участке. Сама–то она бросаться не станет. Но дети бегать будут у тебя, наступят, не дай бог. Да к тому же, говорят, за убитую змею сорок грехов прощается.
Научил он меня подстерегать время, когда только–только весенние проталины начинают проступать. Кругом снег еще лежит, а на бугорки разные, на камешки оттаявшие начинают гады вылезать греться. Они тогда вялые еще, сонные. Летом же не угонишься за ними, до того шустрые да неприятные. Вот и стал я на них охотиться по весне…
Раньше казалось — змея снега как огня боится, холоднокровная ведь. А теперь знаю — ничуть. Выйдешь на охоту по первому теплому солнцу, глядишь — лежат уже в разных местах и позах. И до того ужасные, даже в неподвижном состоянии — просто жуть. Лежат, греются, головка маленькая, тело гибкое, глазки острые. Тут нужно набраться мужества и резко с лопатой бежать и рубить без жалости. Иначе за секунду сообразят про опасность и в щель какую юркнут. А если резко да голову отрубишь сразу — всё, приехали. Правда, долго извиваться еще потом будет мерзко, но уж все — дело сделано. Кровь ее пойдет, ужас твой уляжется, примиришься ты с ней как–то. Неприятно, а что делать. Жалко, а надо. Я перед каждой извиняюсь потом:
— Извини, — говорю, — но вы должны понять — здесь теперь мое место. Здесь я теперь живу. Ступайте в леса, в болота, вдоль по берегу — места много везде. Но теперь здесь — мое.
Всего за три года восемьдесят штук убил. Лопата у меня специальная есть — «змеебой» называется. И за эти годы не то чтобы смирился с ними, бояться перестал — нет. Как–то понимать их стал, что ли. То, что нужны они тоже для природы, красивы даже. У меня они трех окрасок в основном — черные, серые, коричневые. Правда, этим летом одну ярко–оранжевую видел, маленькую, аж залюбовался. А приятель мой встретился неподалеку, в лесу, с огромной — больше метра длиной и толщиной с мужскую руку. Она даже убегать не стала, а к нему поползла, шипя угрожающе. Чувствовала свою силу. Он убивать ее не стал, прыгнул только очень далеко. Вот тебе и север.
Коля же все хихикает:
— Такая наша северная жизнь. Комары да птицы, звери да змеи.
Но советом помогает по–прежнему:
— Ишь, — говорит, — прорва какая. Ты еще попробуй по осени керосином их норы пролить, старики карелы так делали. Да траву по весне сжигай обязательно. Только осторожно — ветер выбирай, чтобы от леса к озеру. Да встречный пал сначала пускай, потом уж основной. Да пара–тройка людей чтоб в помощниках была обязательно, с ведрами и лопатами. А то — не дай бог. Но сжигать траву обязательно нужно. Глядишь, и клещей не будет, и змей окончательно победишь. Хотя как знать, как знать…
И уж потом на вопрос мой о защите дома да бани от них, чтоб не залезли, опять с карельской усмешкой своей:
— Да не боись, не полезет она, где духом человечьим пахнет. Да и щели забьешь понизу досками. Змея — она тебе не крокодил ведь. Дерево зря грызть не будет…
Попривык я, попривык. И брачных игрищ их насмотрелся, и выходов змеенышей. И того, как однажды голова с коротким обрубком туловища долго, несколько часов ползла ко мне, чтобы отомстить и сохранить честь. Трудно в этом признаться, но даже почти полюбил их, где–то очень глубоко внутри. Потому что увидел однажды, как, испугавшись меня, из клубка вывернулась самочка и побежала вдоль берега. А вслед за ней бросились четыре разгоряченных, но тоже испуганных самца. А один, самый робкий, ринулся в другую сторону. Но быстро очухался, любовь сильнее страха смерти, и перед самыми моими огромными сапогами соскользнул вслед за остальными, боясь опоздать…
Как рассказывал мне однажды мой друг, писатель и охотник:
— Знаешь, я очень люблю зверей. Наблюдать за ними, изучать. Убивать их. Есть их очень люблю. Разговаривать с ними…
Единственно, еще хуже я стал относиться к людям. К одной неприятной категории. Которые на словах стали очень радеть за моих змей. Жалеть их. Говорили:
— Ну как же так. Это же все живые существа. Нельзя их убивать. Нужно косить траву, прогонять мышей. Они тогда сами уйдут.
Я им отвечал тогда, мол, приезжайте, жалейте, любите, ловите и отпускайте в лес. Нет, мы боимся сами, зато знаем, как правильно. И постоим в сторонке, благостные.
Не люблю таких. Есть в них какая–то изначальная, глубокая ложь.
Зато сам, после долгих уже лет, знаю — никто никуда по своей воле не уйдет. Жизнь жестока, а смерть и любовь — две рядом стоящие вещи. Да и какой же рай без змей…
Что у меня тут рай — я понял очень быстро. Ибо каждой твари по паре на этом берегу. Вдоль него плавает ондатра и добывает ракушки со дна озера. По краю земли, иногда тоже ныряя в воду, пластично гуляет норка и ловит то рыбу, то мышь, то змею. В траве прыгают огромные зеленые кузнечики и осторожно вышагивают вальдшнепы. Иногда высунется из гущи ее подростковая голова коростеля, оглянется вокруг, откроет несуразный свой рот и завопит надрывно, будто режут ее. Низко в небе проносятся чайки, кроншнепы, цапли. На том берегу видно, как из зарослей лиственных деревьев то и дело взмывает ввысь пара черных журавлей. За всем этим свысока наблюдает парящий орел. Иногда, впрочем, он садится на столб изгороди и высматривает земную добычу. Зимой окрестные рябины объедают свиристели, снегири и прочие зеленушки. На снегу видны следы лисицы, которая искала что–то под баней, а потом убежала через озеро. К дому приходила ласка, тоже, видимо, за мышами. Осенью в синем небе пролетают голосящие гусиные стада, постепенно выстраивающиеся в стройные ряды. Парами реют лебеди. И вообще — я очень добрый истукан. У меня даже нет ружья…
Однажды заяц в гости приходил. Сидели мы с гостями из Москвы за столом, ели шашлыки, выпивали и наслаждались летним вечером, теплым ветерком с озера и отсутствием комаров, коих этот ветерок сдувал с поляны. Все было вкусно, прелестно, тихо. Вдруг смотрю — в траве что–то шевелится. Что–то слегка возвышается над ней. Я на всякий случай внимательно смотрю за различными шевелениями. Пригляделся — уши. Заячьи. Пасется заяц в трех метрах от нас, никого не боится. Я гостям осторожно его показываю. Они же, две заядлые пушкинистки, которые в любом живом существе видят проявление Пушкина, давай стучать по столу и кричать: «Пушкин, Пушкин, Пушкин!!!». Заяц послушал это все и убрел печально в лес. Он по–прежнему чурался земной славы.
Девчонок я заранее предупреждал про змей. А они ничего не боялись. Раскинут покрывало в траве, в самом змеюшнике, и загорают целый день. Видимо, нет ничего страшнее жизни в Москве. Так за неделю ни одной не увидели. Я, правда, говорил, мол, не бойтесь, они не бросаются. Главное — не упасть на змею. Одна гостья, Наташка, постоянно везде падала. Способность у нее такая. Вот мы опасались — как бы не на змею. Но молодцом держалась. Только в конце уже своего визита вдруг упала на знакомого мальчика, который помогал ей из лодки выйти. Мальчик лежал и хохотал от радости. Тоже — загорелая змея…
Озеро очень красивое. Длинное, одиннадцать километров, и узкое, есть ли километр — не знаю, оно изогнутым восточным клинком вонзается в массив лиственного леса. Деревья, в основном береза и осина, осенью начинают сверкать золотом и киноварью, и лишь кое–где среди них возвышаются островками вековые темно–зеленые ели. Если видишь такой островок — знаешь — там был погост. Видимо, старые люди сажали их специально на кладбищах. Ель — дерево темное.
Называется озеро тоже интересно. Я спросил как–то у Коли, что такое «крошно». Он ответил — были, мол, в старину такие заплечные берестяные туеса особого плетения. Чем больше ягод ли, грибов ли, другой лесной еды клали в него, тем длиннее он становился. Вот и озеро такое же длинное, будто полное рыбой. Потом на Белом море в селе Нюхча, в тамошнем зачатке музея, который местные бабушки называли «хламной сарай», увидел и узнал, что есть и русские «крошны», доски с наплечными ремнями и держателями для тяжелого мешка, чтобы спине было прямее, легче при перетаскивании тяжестей.