Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Она аж когтями шкрябнула.

- Божные, как же! Очень он тебе помог, бог твой!

Я смолчала пока. Об том после, не впопыхах. Спросила:

- Как звать-то тебя, милая?

- Ёттаре.

Гляжу на нее: носик курносый, щечки нежные. Да схудала, замученная, задерганная. Губки поджала, крепится, не ревет. Сирота ведь ты, дочка. Коли мамка твоя получшей твоего стреляет, и кого из геров убила, так зарубили ее беспременно. Таков уж у них обычай...

Не могу. Подошла, прижала ее к себе. Ведь и мои кровиночки где-нито на чужих руках сиротами выросли. И хоть сердце болит, о том не жалею. Так надо было. Так лучше.

***

Муж-то, покойник, напраслину на меня возводил, что деток у нас не задалось. Это он гнилой-то оказался. А я, хоть не молодка уж была, от самого троих принести успела. Двух сынков Гъёлле и Паттуле, да дочку Карьёле. Родила, вскормила, да и отдала в храм на воспитание. Не бывать им рабами. Пусть и не знают, что они дети рабыни, во грехе прижитые. Они Господа нашего дети, а боле - ничьи. Я наперед святого отца спрашивала, так он сказал: верно поступаешь.

Верно-то верно, да разве легко родное дитя от сердца оторвать? Только Ты, Пресветлый, знаешь, как не хотелось мне расставаться с первенцем. Гъёлле рос таким хорошеньким! Бойкий, крепенький да рыженький с золотинкой. Сам все говорил: "Хорош бутуз, наша порода!" Да что с тех слов? Может, этих, "породу", и не раздарил бы, как водилось у него... А все едино были бы рабьи дети. Нет, не для такой жизни я сынка-то ростила...

Не хотела я его отдавать. Ты, Пресвятая Дьярвере, заступница всех женщин, помнишь, как молила я Всевышнего о ребенке... Но как родила, почитай, сразу и решила. Навроде казнь сама себе присудила. Годы считала, потом дни. По ночам ревмя ревела, никто не слыхал.

Надо было расстаться с мальчиком как можно раньше. Тогда он скоро забудет меня и легко приживется. От груди не отлучала долго, холила-лелеяла. Да все не отпускала от себя, заласкала совсем. Сам ругался: неча, дескать, парню без конца за бабью юбку держаться, что из него вырастет? А я не могу, не могу, как подумаю...

И все же я отдала Гъёлле. На рассвете подняла его, нарядила потеплее, да так сонного и отнесла к дверям храма. Подгадала под праздник, чтоб как раз к заутрене. Я сказала ему: "Ты посиди здесь, милок. Ничего не бойся. А как выйдет батюшка, ты скажи ему: я для Господа дитя. Он тебя отведет в этот красивый храм, и ты будешь там жить". Он глазки трет, зевает. "А ты тоже будешь там жить?" "Нет. Но я буду приходить за тебя помолиться. Ты меня не увидишь, но я всегда где-нито рядом буду. А Господь уж тебя не забудет".

Он остался, а я прочь пошла. Не вытерпела, оглянулась. Вот и люди на молитву потянулись. Вышел служка, подошел к моей детке, поднял и в храм унес. Вот и весь сказ.

Каково мне от самого влетело! Любил он, видно, меня по-своему, иначе вовсе убил бы. Когда дочка родилась, сам следить за мной приказал. Так я со странницами-богомолками тишком передала. А из-за меньшого, Паттуле сам пуще всего бесился. Хозяюшка-то все не могла мальчика принести. Я спросила ее: "Хочешь, оставлю? Выдашь за своего, и не придется больше мучиться". Не согласилася она, упрямая была, упокой, Господи, ее душу. Да и Всевышнего ведь не обманешь, грешно это. Так я и третьего отнесла. Подпоила слугу, что меня караулил, да ночью и убегла.

Давно это было, верно, и не признаю их, коли встречу. Только мстятся мне везде детки мои. Как увижу парня аль девоньку рослую да рыжую с золотинкой, так сердце и сожмет...

***

Уснула, сердешная. А кушать так и не стала, вот горюшко. Ну, ничего, пообвыкнет, глядишь, и обойдется.

день четвертый

Тау Бесогон

Еще один чудный вечер, и снова - премерзкое утро.

Три камушка в ставню: цок, цок, цок. Я сигаю с кровати, хватаю штаны, бегу в нужник, в кухню, наскоро умываюсь, что-то заглатываю - и несусь в сад. Учитель всегда пунктуален, как черт. Даже часы солнечные соорудил. У нас-то никому до того дела нет, но ему подавай все по распорядку. А опоздание - суть нарушение дисциплины, и за него полагается щелбан. Увесистый такой, шишка потом остается.

Он уже вышагивал по Восточной аллее, сгорбившись и сцепив руки за спиной. Жесткие седые космы спадают на лоб. Взгляд устремлен вниз, в никуда, в глубины земли.

- Доброе утро, Учитель, - поклонился я.

Он не ответил, даже не сбавил шага, лишь кивнул: вижу, успел вовремя. Значит, можно чуть расслабиться.

Мы шли молча. Тощий старикашка и дюжий детина, сушеная ящерица и молодой жеребец. Жутко смотрелся он, величавый оборванец в рабьем ошейнике, твердо ступавший босыми ногами по гравию. Глупо выглядел я, хозяйский сын, выдрессированный, вышколенный до скрипа.

Мы шли молча. Ученик не смеет вякать без разрешения, это усваивается быстро. Я и не смел. А Учитель не спешил спрашивать, думал о своем.

Никто не знал его настоящего имени. На мой вопрос он когда-то ответил так: "У меня нет имени, потому что я больше не человек. Для твоего отца я Раб, потому что он меня купил. Для тебя Учитель, потому что я тебя учу. Для прочих я Веруанец, потому что родом из Веруана. Этого довольно". Так я и называл его всегда. В глаза. За глаза же величал "старой гадюкой", "душегубцем" и еще по-всякому...

Где он выучил наш язык - неведомо, чем занимался раньше - тоже одни догадки. Обмолвился лишь, что "служил своему лорду". Он хорошо знал языки, грамоту и историю. Теперь их знаю и я.

***

Есть день, который я помню, как сейчас. Раннее весеннее утро. Они шумной толпой вваливаются в залу. Еще сквозь дрему слышу шум, голоса внизу. Гомон, смех, стук отодвигаемых лавок мгновенно выталкивают меня из постели. Я уже чую сотни новых, волнующих запахов. Заспанный, в одной рубашке, я мчусь к лестнице и еще сверху вижу множество народу, и как похохатывает батя - еще моложавый, с огненно-рыжей бородой, а дядя Киту прямо на полу развязывает тюки, доставая подарки.

Что привезли они из дальних стран? Дорогого оружия искусных мастеров, радужных ящериц и бескрылых птиц, чудесной тончайшей посуды и тканей немыслимых цветов, украшений и книг, пряностей и благовоний. И - пару желтокожих невольников, что жмутся в сторонке: маленькая красивая женщина и мрачного вида дядька.

Спешно накрывают столы, суетится прислуга. С оглушительным визгом скачут кузины, замотанные в полотнища рийских шелков. Сестрица Эру, тогда еще девчонка-подросток, уверенно поднимает широкий кривой меч, акиарский ятаган.

- Ты гляди, по руке! Придется отдать, а?

- Го-го-го!

Эру заливается краской, прикрываясь сверкающим лезвием, словно это веер.

Все такие счастливые... И живы еще здоровяк дядя Ваи, и жена дяди Киту, добрейшая толстуха, которую я любил как мать, и прежний, веселый капитан "Морянки". И Лаао Тойерун, дядин побратим, еще красив и крепок. Через год он вернется с войны изувеченный, чуть живой и привезет тело дяди Ваи. Через пять лет не станет тетушки, потом капитана... Но тогда еще кажется, что так будет всегда, что впереди - лишь хорошее...

А работники все продолжают вносить укладки, тюки, ящики. Ух, сколько всего!

Что же они привезли для меня? Такой вот изогнутый меч? Или крохотные фигурки воинов? Или боевой пояс с бляхами?

- О, пресвятая Заступница! Тауле, как не стыдно! - кухарка, тогда еще стройная и ловкая, хватает меня поперек живота, волочет, приговаривая: - Безобразие! Не малой уж, в одном исподнем-то к гостям выскакивать!

9
{"b":"544798","o":1}