Пальцами в перстнях чекнула меня в плечо, подошла к комоду и позвонила в колокольчик. «Принесите нам кофе, — приказала появившейся в дверях другой комнаты расторопной горничной. Опять села и свойски сказала мне: — Вы останетесь у меня ночевать. Я довольна, что случай привел вас ко мне. С вами приятно безгрешно побеседовать».
— На‑ка, как ее разобрало! — весело воскликнула мать и сдвинула шаль на затылок, чтобы самой в дальнейшем не пропустить мимо ушей ни одного слова бабушки Лампии.
И я жаднее занимательной сказки воспринимал все, что бабушка Лампия рассказывала про себя да про давнюю местную бывальщину.
— После кофею графиня велела подать еще халвы, — продолжала она, не упуская подробностей. — А халва у турок хороша: не колкая и не пахнет масляной краской, как у товарников, которые выменивают в деревнях тряпье. Угостилась я и повела разговор о том, что произошло у нас же, под Костромой, спустя лет триста с лишним после расправы над татарами. Тогда было бесцарствие, смута. Самозванцы появлялись один за другим. Их подсовывал силой польский король на русский престол. Польские вельможи где‑где не мотались со своими отрядами по нашим городам. Очутились и в Костроме. Костромское высшее духовенство уже побывало у самозванца и провозглашало ему многолетие. Архимандрит Ипатьевского монастыря взял под защиту поляков да одного предателя воеводу, когда их изгнали из города. Целое лето отбивались они за стенами Ипатьевского монастыря от ополчения, в котором были костромичи, галичане и люди из других посадов. Костромичи подкидывали за стены бересты. Изменники и польские паны читали на развернутых берестах: «Прежде наши пращуры побили тут татар. Загляните в «Записи годин», кои берегутся в ризнице, и узнаете, что вас ждет. Сдавайтесь подобру, пока не приспело мерло». Враги не стали сдаваться. Осенью ополченцы порохом взорвали стену и ворвались в монастырь. Многих из бродяжной шляхты уложили тут. Те, которые вместе с военачальником паном Лисовским вырвались через пролом на Ярославскую дорогу, воевода Жеребцов настиг у нашего озера и расправился с ними так же, как в давности тут князь Василий с татарами. Не удалось спастись и маленькой кучке польских конников, которые с паном Слудинским перебрались через речку Игуменку, пытаясь удрать к дубовому лесу на берегу Волги. Сотник Тевригин с ополченцами догнал и порубил их у Черного озера. Латы сняли с убитых, а тела побросали в озеро. Много времени спустя после того, когда луга заносили в карту, пожня на берегу Волги была названа в честь лихого сотника — «Тевригино», а другая, за Черным озером, — в бесславе утопленному пану — «Слудинская». Архимандрита расстригли и сослали на покаяние. А надо бы наказать его строже, кроме измены, он еще учинил зловредность — изъял из ризницы запись о победе князя Василия над татарами. Не то сжег, не то запропастил в непотребное место. Это он со зла за подкидные береста с угрозой ему. Графиня, помню, усомнилась: «Может, записи не было?» — «Как же, мол, не было, коли она значится в перечне книг? Все книги, все свитки целы, а ее нет». — «Вы разве заглядывали в перечень?» — «Гриша, — говорю, — заглядывал, регент‑то: его отец ведает делами в ризнице монастыря. Ладно, в ознаменование победы над татарами построили у нашей деревни часовню, а то бы и веры не было, хоть и крепко держится в народе молва о ратных подвигах. Сначала часовню срубили деревянную на дубовых кряжах. Ее подмыло волнами во время вешних разливов. Сложили каменную, но и эта осела от тех же паводков. Тогда уж построили новую, на твердом буте. Ее заливает по веснам почти каждый год, но ей до сих пор ничего не делается. Стоит, как княжеский шатер: стопа на присыпном бугорке, не больше избяной, только из таких кирпичей, каких теперешним мастерам уж не изготовить; закозырок крыши локтя на два выдвигается над стопой, а скат‑то возведен в виде редьки вверх хвостом и кончается луковкой — главой самого угаданного размера. Дивиться, до чего красива эта часовня! Что ни шла я сюда по России через города, посады и деревни, нигде такой не видела. В полуверсте от нашей деревни, на краю дубовой рощи построили еще часовню — точь‑в‑точь как и эта, но в два раза меньше — в память одоления ляхов. Многим непонятно, почему такое повторение. А очень просто: будто бы и татар и ляхов у нашего озера задержала и ослепила с дубов икона Федоровской богоматери, подоспевшая на тот и другой случай из церкви на Запрудне. Обе часовни поименованы в честь той иконы, потому сочли не рознить их обличием».
Бабушка Лампия, помолчала, чему‑то усмехаясь про себя, затем заявила без смущения:
— Я не поробела сказать графине про ослепленье‑то: оно, мол, уложено самим духовенством. Татары, верно, окозарели от пламя на мосту, и лошади их не сунулись на горящие жерди. А образ тут ни при чем: он не сума переметная. «Крамольница! — со смехом упрекнула меня графиня. — Впрочем, я готова принять ваш довод. — И спросила: — Почему часовню построили на таком месте, где ее затопляет?» — «Тут, — говорю, — она на виду с озера и с большой дороги. В иную весну не только ее, а даже всю деревню затопляет. На зареченском мысу селений двадцать будет. К редкому из них в большие разливы подступает вода, а в нашей деревне остается сухого места — девкам тесно развернуться в хороводе. На всем мысу хлебов не сеют: выгодней картошка, капуста да лук. Мы управляемся со вспашкой да посадкой недели за две с половиной против других, пока вода не сойдет с поля, пока оно не прочахнет».
Бабушка Лампия даже разрумянилась от возбуждения, рассказывая, как провела тот день у графини:
— Обо всем расспрашивала она меня: чем я пробавлялась по пути из России, где раздобылась на билет по морям. «Всяко, — говорю, — приноравливалась: по покойникам читала, работала скотницей в женских монастырях. Научилась, мол, нарой размягчать и принимать телят. А потом через одну акушерку распознала, как дитя лежит в утробе, как поправить его по возможности, если при сносях случится завих от падения или от тяжелого подъема». Графиня только дивилась. А рассказала ей про расправу с хохлом у реки — так она даже прослезилась от хохота. Под вечер, как спала жара, ездила с ней в ее карете на прогулку по Иерусалиму. Большой город, но есть такие улицы, что тесней Щемиловки в нашей Костроме, только и снуют по ним верхом на ослах. На другое утро графиня подарила мне черное платье со своей горничной, а ей посулила, что купит новое. Платье как раз подошло мне по росту. Так я вместе с графиней и прошла в храм. А после поклонения гробу господню графиня вызвала из караулки того офицера и потребовала мои метрики. Послом пригрозила ему. Он оправдался, что пошутил, расшаркался перед графиней: «Пардон, пардон!»
Графиня упрашивала меня поступить к ней в прислуги, но я сказала, что стосковалась по своей деревне. Выдам, говорит, замуж за хорошего человека в столице. Нет, мол, добрая заступница, я однолюбка: судьба не свела меня с Гришей — к другому уж не прилеплюсь, поскольку исполнила обет безбрачия. Она ничего… не осудила меня за упрямство, даже дала мне денег купить билет на корабль. Домой мне нечего было спешить: знала, что для родных я — отрезанный ломоть. Шла только летом, да пока бесснежье. Две зимы провела в женских обителях, набиралась от добрых людей, что пригодно на пользу другим и на кусок себе. Сколотила самую малую копейку, чтобы обосноваться самой по себе. Батюшку в живых не застала: умер за полгода до того, как я вернулась домой. Оба братчика мои поженились и жили в разделе. Я выстроила себе эту хибару и живу вот бобылихой. В первые годы, как стала пользовать людей настойками по травнику, меня сочли было за колдунью.
Бабушка Лампия вытащила из‑под псалтыри и жития святых на киоте небольшую книгу в закапанном воском переплете и подала мне:
— Прочитай, милый, вслух.
Я прочитал на титульном листе: «Отто Вернер. Фармакология». Стал листать страницы, рассматривая на них разные, четко выгравированные растения в цвету, а бабушка Лампия поясняла:
— Эта книга ученого. Я по ней собираю травы и делаю настойки.