В селе не раздавалось никаких звуков. Мы ни о чем не говорили, а только прислушивались к скрипу снега под нашими ногами. У Дориного дома остановились.
«Ну, так…» — протянула мне Дора руки.
Я взял их и держал, медля расставание. При свете месяца и звезд лицо Доры было бледным и вялым.
Я точно ждал этого момента. Не помня, что делаю, развел свои руки. Она лишилась опоры и грудью натолкнулась на меня. Я опомнился и освободил ее. Но она не отпрянула, а даже крепче прижалась ко мне и лицом уткнулась в отвороты моего пальто. Тогда я обнял и начал целовать прямо в голову. И признался от чистого сердца: «Люблю тебя, Дора! Чего уж запираться. И ты тоже… Ведь вижу. Нам бы пожениться, раз судьба…»
Она не вдруг отняла лицо от моего пальто и взглянула на меня снизу.
«В будущее воскресенье поедем к нам: там и договоримся с папой и мамой. Спокойной ночи!»
С этими словами проворно вырвалась из моих рук и побежала на крыльцо. В ушах у меня так и отпечатался перестук ее ботинок по ступенькам крыльца. У двери остановилась:
«Завтра приходи заниматься».
И юркнула в сени. И меня точно ветром сорвало с места от избытка радости. «Любит! — твердил про себя по пути к дому. — Согласна — это самое существенное. Папа с мамой — не тормоза мне, пусть даже придусь им не по вкусу. Моя Дора! Что бы там ни было…» И знаете, перенадеялся на себя.
Саша отвлекся передышки ради, взглянул на небо и высказал свой прогноз погоды:
— К ночи опять обложит, но дождика не будет.
Над горизонтом, верно, поднялась плоская туча. Она не была сплошной, а состояла как бы из отдельных, слабо стянутых по швам лоскутов. Солнце только что скрылось за верхним краем этой тучи и сделало ее похожей на обширную плиту из синего с огненными прожилками мрамора.
— Ну и как, состоялась ваша поездка к родителям Доры? — спросил Писцов.
— А тогда же, когда она наметила. До поездки я каждый вечер ходил к ней. В город мы собрались в воскресенье рано: автобус из райцентра проходил через Ивакино в семь часов. Мы побаивались, удастся ли уехать: тогда курсировали маломестные автобусы, вдвое меньше теперешних. К счастью, один из них не был перегружен и остановился. В нем даже оказались незанятые места.
Всю дорогу у меня не выходила из головы предстоящая встреча с Дориными родителями. Я не мог надеяться, что придусь им по нраву: ведь они ценили достаток, а у меня ничего не было. Но оказалось, они не гнушались породниться со мной, только свое держали на уме. Отец ее, Карп Зосимович, знал, что мы приедем, и вышел встречать нас на порог голубой веранды, которую сам пристроил к избе. Стены избы обшил тесом и покрасил охрой, а на крышу где‑то раздобыл оцинкованного железа. Избу‑то отделал на городской лад, а о собственной внешности вроде не удосужился позаботиться или умышленно не желал — выглядел непригляднее самого захолустного мужика. Жесткие волосы цвета древесной гнилушки клинышками насунулись на лоб и в стороны растопырились над ушами. Такая же рыжая, круто подстриженная борода свалялась и скосилась набок. Нос был тонкий, а самый кончик чуть лопаточкой и приметно раздвоен: будто его по детской шалости тиснули ниткой сверху вниз — след так и остался. Нараспашку надетый короткий безрукавник из невыдубленной овчины, казалось, вот‑вот спадет с покатых плеч. На ногах — подшитые валенки, с такой толсто наслоенной подошвой, что она придавала Карпу Зосимовичу роста. Черные голенища были в ржавых пятнах подпалин: валенки чуть не сгорели однажды при просушке в печи. Верха голенищ разлохматились, лоскуты свисали по сторонам вроде собачьих ушей.
Едва я следом за Дорой шагнул за калитку палисадника, как из‑под веранды выскочил худой разномастный пес с бельмом на глазу и взвился на цепи. Он метался на дыбах и лаял на меня. Брюхо его тоже, как и бельмо на глазу, было неприятно голо: шерсть вытерлась о землю — слишком низко пропилил хозяин лаз.
«Запади!» — прикрикнул на пса Карп Зосимыч и пнул его валенком.
Собака испуганно взвизгнула и так стремительно убралась под веранду, что цепь всеми звеньями ударила по ребру теса в лазу.
«Здравствуйте, Карп Зосимыч!» — протянул было я хозяину руку.
Но он уклончиво попятился за дверь:
«Ой, ни‑ни! На пороге да через порог не здороваются: непринято».
Я осекся, но в веранде опять представился:
«Батин Александр Гаврилович».
Он подхватил мою руку.
«С нашим уважением! Поджидаем, поджидаем. Значит, попали на первый автобус?»
«И очень удачно».
«А мы с матерью сомневались: сумеют ли, мол, с утренним? Сегодня в городе базар. Набьются в автобус и молочницы, и с мясом. Особенно из ваших деревень: ведь в среду федоровская. Всяк с продажей да за покупкой на праздник. То и главное…»
Подобно мужу, Глафира Ананьевна тоже отнеслась ко мне при знакомстве любезно.
Я подивился про себя полным ее сходством с Дорой: такая же низенькая, с такой же складной, только малость раздавшейся от возраста фигурой. И лицо тоже круглое и миловидное; лишь морщинки в уголках губ да под нижними веками глаз впадины в форме отпечатков, стручочком.
Дора разулась и поставила свои модельные ботинки в угол прихожей, а с печи достала валенки.
«Что‑то ноги озябли», — призналась со смешком.
Глафира Ананьевна вышла из‑за печи с чайником в руках.
«Обувалась бы в чесанки, — упрекнула она Дору. — К чему он, форс‑то? Теперь самое простудное время. Долго ли захворать? И оделась без ума, — остановилась и кивнула на вешалку, на которой висело Дорино пальто. — Дело ли в такую дорогу да на машине в самой хорошей одежде? Что хошь изорвешь да испачкаешь в давке и толкотне».
«Да в автобусе, мама, было совсем свободно», — оправдалась Дора.
Ее поддержал и Карп Зосимыч, который был чем‑то занят в передней комнате и слышал через прикрытую дверь этот разговор:
«А чего бы ей кроме надевать? Она ведь приехала не похарчиться, а сама знаешь… При таком случае уж ничем не дорожатся. На именины‑то и пастуху яичко…»
Я стоял в прихожей, расчесывал волосы и делал вид, что не вникаю в рассуждения родителей Доры. А эти рассуждения подсказывали мне, от кого у нее чрезмерное пристрастие к дорогим нарядам, от кого скопидомческая бережливость всего, что висело и лежало больше для того, чтобы любоваться им, а не пользоваться, да притом еще гордиться и тешиться, что оно у тебя есть.
Не только одежда да то, что, по словам Глафиры Ананьевны, относилось к «форсу», сам этот небольшой дом был тоже вроде хранилища для предметов напоказ. В передней комнате, куда хозяева пригласили меня к накрытому столу, было на что взглянуть. Правую боковую стену занимали шифоньер и кровать. В зеркальной дверке шифоньера отражалось все: и пол с набивным ковром на нем, и оклеенный белой глянцевой бумагой потолок, и стол с самоваром и посудой на нем, и мы все на мягких стульях. А на кровати гора подушек.
Писцов рассмеялся.
— Да, да, — тоже со смехом подтвердил Саша. — Только Карп Зосимыч с Глафирой Ананьевной не спали на своей кровати: для того имелись полати в кухне. Всю левую стену заслонял буфет из мореного дуба с резьбой на каждой створке. Он был несоразмерно велик для помещения. Даже при снятом с верхнего корпуса венце вплотную упирался в потолок. Передняя стена тоже вся была заставлена. Диван без чехла — чтобы всяк видел коричневую кожаную обшивку — закрывал высокой спинкой пол‑окна слева. А место у средней части стены хозяева отвели под такой предмет, о каком не помыслит любой мастак на ребусы и отгадки, — под умывальник.
— Почему под умывальник? — удивился Писцов.
— Потому что отделан мрамором — вот его и вломили для красы наперед. Все в комнате содержалось в чистоте и порядке, но в ней, как и в прихожей, пахло чем‑то острым, вроде сыростью хлева.
«Уж очень вы стеснили себя», — высказался я насчет обстановки.
Карп Зосимыч окинул комнату взглядом и возразил мне:
«А разве больше‑то хуже? Мы ходим — не запинаемся и ни за что не задеваем».
«По радио передавали беседу врача: вредно загромождать помещение излишеством мебели — через то получается недостаток воздуха».