Литмир - Электронная Библиотека

Старик посопел, насупившись в суровом раздумье, но тотчас же ободрился и заговорил опять:

— Выложился я Секлетее, чем поплатился за соблазн и как надо блюсти себя, чтобы не поддаваться тому, что, хоть косвенно, связано с корыстью, она горячо согласилась со мной, но рассмешила: «Жаль, — говорит, — что вы неверующий. От тяжких сновидений молятся Висарию и Самону: эти братья были наказаны за стяжания тем, что узрели на ложе в темнице все адские муки, раскаялись, и бог простил их». — «Спасибо, — говорю, — за совет, Секлетея Ивановна! Только бесполезно обращаться за помощью к каким‑то братьям из жулябии, хоть и вышла им амнистия. Мне, когда пожаловался в госпитале на ломкий сон с детства, врач сказал, как в воду глянул: «Это, несомненно, от испуга. А долго держится, потому что у вас очень импульсивная натура. Поменьше, — говорит, — курите и водочку побоку». Да я, мол, совсем не курю и не пью, благодаря Льву Николаевичу Толстому. Тут он в удивленье даже снял очки, точно от услышанного к нему вернулась потеря зрения. «Вы толстовец?» — «Никакой, — говорю, — я не толстовец, ежели вам подумалось, что придерживаюсь его ученья о непротивлении злу. Я это самое ученье забраковал, еще будучи комсомольцем: не противься мы в войну немецким фашистам, так нас бы они кого пожгли, кого переделали на мыло, кого без гроба загнали в землю. А вот за написанное про куренье да пьянство я всю жизнь уважаю Толстого. Когда я учился в ильинской школе, нам, третьеклассникам, учительница Анна Евгеньевна дала книжечку‑копейку Льва Толстого «О вреде куренья табака». Я ее год за годом хранил и перечитывал. Сперва в укрепу от своих дружков, босоногой бражки, которые изводили меня насмешками за отказ «попыхаться» из их слюнявых окурков, а позднее, чтобы не поддаться соблазну — форснуть перед девками папироской в зубах. И очень доволен, что книжечка‑копейка оберегла‑таки меня от вредного порока. В ней Лев Николаевич толково, без этих, не всякому доступных слов описал, как влияет на человека табачный‑то яд. Некурящий за что ни возьмется, всякое дело у него ладится бесперебойно. А табакур‑то тяп, ляп — и кха, кха… невдолге уж повыдохся. Ему надо затянуться разок‑другой, чтобы ядом‑то обманно вернуть бодрость, силенку и даже позыв на размышление. Ему давай перекур, иначе он не работник. А через перекуры‑то повсеместный убыток от сплюнутого времени, недоделок и тех же не доведенных до конца задумок. Мне и после попадали в руки разные статьи в упреждение курящим, чем вреден табак, как подрывает здоровье и укорачивает жизнь, но вразумительнее Толстого никем не сказано о том. И про вред от пьянства заодно я выложил тогда врачу — меня, мол, тоже так убедила пьеса Толстого «От ней все качества», что я дал клятву себе — не пить! Мы, комсомольцы, наизусть разучили роли в этой пьесе и поставили ее в Ильинском в двадцатом году. Сколько спору разгорелось после спектакля! Секретарь волисполкома, начальник пожарной дружины, председатель волпотребсоюза и некоторые из наших ребят выступали с протестом, что пьеса вредная: в ней, дескать, вором выведен революционер и мотами да буянами дома и на воле — мужики. Всех было сбили с панталыки. Да ладно взяла слово учительница Анна Евгеньевна. «В пьесе, — сказала, — нет революционера, а есть «Прохожий», родом «ни из крестьян, ни из дворян», а «обоюдоострого сословия». Возможно, пригульный из «желтого дома»… «биография затруднительная», как выражается он о себе. Но не в этом главное. То нетерпимо, что он болтлив: выставляет себя пострадавшим в борьбе против «деспотического гнета народной жизни» и хвалится, что «находился во фракциях». А в каких? Мало ли их расплодилось после поражения первой русской революции! Большевики были против террора и ограблений, а он с каким‑то Зембриковым, угрожая револьвером, хотел отнять у буржуа деньги для партии. Для какой? Что это за «образованные люди», с которыми он «дело имел», которые научили его только «мерсикать», а потом довели до тюрьмы и обрекли на нищенское скитанье? Но побираться он «по званью своему непривычен» и пускается с голоду на кражу. Какой же это революционер! Он не через те ворота сунулся в революцию, потому и заблудился. Надо поражаться, как зорко подсмотрел Толстой в годы реакции этого незадачливого субъекта и вывел его в противоалкогольной пьесе в назиданье всем слабовольным, что из‑за водки низко опускаются в жизни». «Всех, мол, спорщиков, — сказал я врачу, — убедила и примирила Анна Евгеньевна. Умница была и партийная. Недаром в том же году ее отозвали из Ильинского в город на работу в губоно. А мне невдолге после постановки пьесы Льва Николаевича попала еще на руки статья о том, как ужасно влияет пьянство на наследственность. Тем я решительней утвердился в трезвости». — «Уникальная вы личность, Бурмаков! — одобрил меня врач. — Теперь, — говорит, — понимаю, почему вы превозмогли свое ужасное раненье: много значит, что ничем смолоду не подрывали организм».

17

— Как только Секлетея услыхала от меня про мнение врача о том, что помогло мне справиться с тяжким раненьем и опять подняться на ноги, она сразу встала и заговорила участливо, вроде тех же медицинских работников: «Мне известно, Захар Капитоныч, про царапину от пули на вашей спине: такой, по словам баб, что видели ее, не сделать даже зверю. Хотелось бы взглянуть и убедиться. А то не замечаю, чтобы вас что‑то болезненно беспокоило». Я, признаться, струхнул и ей для отвода: «Ничего привлекательного в моем увечье, Секлетея Ивановна. Я сам, когда приходится менять рубашку, боюсь зацепиться за него глазом и держусь подальше от зеркала». Но она за свое: «Не стесняйтесь меня и доверьтесь мне. Никого я, кроме вас, не нахожу теперь близким себе, хотите знать». Огорошила меня таким заверением и подоспела ко мне, вроде дежурной сестры в госпитале, когда тебе полагается укол. И на меня тоже невольно накатила госпитальная готовность безоговорочно повиноваться. Я вышел из‑за стола, задрал рубашку вместе с гимнастеркой и замер в стыдобном, неловком ожидании. Стою и прислушиваюсь к ней да к тому, не принесла бы кого нелегкая в контору, хотя можно было не тревожиться: с час, как все колхозники разошлись после наряда на работу, и каждому тогда, даже без малейшей отлучки, не хватало на управу времени в самые‑то короткие дни. Томлюсь полуголый‑то слухом да робкими думами, а Секлетея ничем не выдает себя — точно нет ее за моей спиной. Хотел оглянуться, но тут она как‑то со всхлипом вздохнула, и я почувствовал еле ощутимые прикосновенья вдогонку одно за другим: к затылку через рубашку с гимнастеркой, к хребту напротив пупка и к обоим плечам. Так‑то летом дурит стрекоза, когда, раздетый, загораешь, лежа на берегу реки: чокнется в тело, вроде норовит сесть, но сразу и оторвется, чокнется и оторвется. Я, конечно, догадался: это Секлетея перекрестила меня украдкой, после чего, не брезгуя, припала губами к моему шраму.

— Неужели поцеловала? — вскочил со стула поразившийся Лысухин.

— Честное партийное! — подтвердил тоже сорвавшийся с места старик. — Я обернулся к ней и в лихорадке от жгучего стеснения одернул книзу рубашку с гимнастеркой. «Зачем, — говорю, — вы так, Секлетея Ивановна?» Она схватила меня за руки. «Ничего, ничего. Я от чистого сердца, чтобы вам укрепиться». А сама тоже распылалась, и взгляд такой, каким смотрит мать на больное чадо: всего бы вобрала в себя, лишь бы только отнять от недуга. Но тотчас отпустила мои руки и сострадательно спросила: «Неужели так‑таки вас ничем теперь не донимает этот подживший рубец?» — «Ломоты, — говорю, — нет. Только кажется все время, будто что‑то ползает промеж лопаток. Да вот когда колю дрова и в забытках‑то тяпну по полену посильнее, сразу отдается болетком. И в баню уж хожу без настроенья: на кутнике в пару спине терпимо, но чтобы веничком ее — ни‑ни: жжет. А знали бы, как я любил попариться!» Она мне: «В этом очень сочувствую вам, а за другое должна оговорить, хоть, может, и обидитесь. Почему вы перестали подшивать к гимнастерке подворотничок? И рубашка у вас с желтизной». — «Она, — говорю, — чистая, Секлетея Ивановна. Только позавчера вынул из бука и отполоскал. А желтизна оттого, что синьки не было. Забываю купить. Подворотничок весь разлезся от стирки да от иглы. На новый лоскутка нет ни ситца, ни миткали. Что было запасено на шитье белья, сестра Анна увезла вместе с одежей к себе в Дорофеево. Я ничего не стал спрашивать с нее: сами посудите, пятеро осталось у вдовой солдатки». — «Вам с чужой не взыскать, а не только с сестры, — усмехнулась Секлетея отнюдь не в осужденье и сказала, отвернувшись: — Заправьте рубашку да подпояшьтесь». Выждав, когда я привел себя в порядок, заявила, как врач после осмотра: «Вам надо жениться, Захар Капитоныч, и все у вас уладится». Я отмахнулся: «Какая уж женитьба на сорок‑то девятом! Может, и залучил бы напарницу себе же по годам, да ведь все они не одинокие. От семьи не оторвешь. Которая и согласится, так только со всем комплектом. А чужие‑то детки, как прививки на дереве: соки потянут, а развиваться будут уж не по тебе. Мать останется радетельницей им, а с тебя только спрос. В чем откажешь — может уткнуть: «Как это нельзя? Ты председатель…» Закружишься с такой и свихнешься». — «Да зачем вам жениться на пожилой! — запретно оговорила меня Секлетея. — Хоть и на одинокой? У вас своя должна быть семья. Возьмите девицу или какую из бездетных вдов помоложе, вроде меня».

19
{"b":"543924","o":1}