Песня сникла.
Все обернулись. Туда, где сидела Эльза Рауш.
Она плакала. Слезы бежали по ее лицу. Черные слезы сбегали по белому как мел лицу. Только сейчас стало очевидным, что ресницы ее накрашены, а скулы густо напудрены. Что, идя в гости, она не забыла «сделать себе лицо».
— Что с вами, голубушка? — участливо склонилась к Эльзе хозяйка.
— Ее мать… недавно умираль… в Вене, — поспешил объяснить Карл Рауш.
— О-о… — Софья Никитична обняла ее тощие плечи. — Ну, успокойтесь, не надо…
Эльза тыльной стороной ладони стирала с лица черные слезы. Но губы ее были поджаты скорей зло, чем горестно.
— Мама не хотель, чтобы ми ехать сюда… — Она судорожно сглатывала рыдания. — Мама был прав.
— Эльзи, зай руих! — перебил Карл. Он весь напрягся, как тетива. Судя по всему, он угадывал продолжение этого разговора.
Но ее уж было не унять.
— Ми имель ин Вена свой дом. Мой муш работаль хороши фирма. Цванциг яре… дфадцат лет!.. Унд хозяин обещать ему пенсион…
— Эльзи! — снова перебил ее Карл.
— А сдэсь… он так мало получайт… Ми иметь дети…
Карл Рауш порывисто, как только это возможно при его комплекции, вскочил. Его мясистые щеки пылали.
— Вир геен нах хауз, Эльза, — неожиданно тихо сказал он. — Руф ди киндер…
Эльза умолкла. Побледнев еще больше, она встала из-за стола и вышла из комнаты.
Карл с видом убитым и несчастным, но стараясь все же смягчить впечатление от этой сцены, улыбаясь через силу, направился к Софье Никитичне.
— Я прошу исфинить. Она немножко болеть… Спасибо.
И, кивнув всем, кто был в комнате, удалился.
В передней слышались приглушенные голоса Отки и Лотки — они говорили по-немецки, с матерью наверное. Потом лязгнул замок. Открылась и затворилась входная дверь.
— А не выпить ли нам по маленькой? — бодро предложил Якимов и, взяв со стола бутылку, прочел на этикетке: — «Фин-Шампань».
Уже был поздний вечер, когда гости разошлись. Все ушли. Остались лишь сами хозяева да еще мы: мама Галя, Ганс и я.
Ма вызвалась помочь Софье Никитичне управиться с посудой, и они, вооружившись полотенцами, сели вдвоем за стол там же, в гостиной, чтобы не таскать всю утварь на кухню — чашки, блюдца, тарелки — боже ты мой, гора!..
Якимов увел Ганса к себе в кабинет.
А мы с Танькой уселись в ее комнате прямо на полу, на истертом ковре, и занялись этими дурацкими блошками.
Щелк. Мимо.
Скок. Мимо.
Прыг. Прыг. Знай наших!
Я все раздумывал: говорить ей или не говорить? О сокровенном. О своей мечте.
И не утерпел. Сказал:
— А знаешь, скоро будут такие школы, где ребят учат на летчиков и артиллеристов. Такие специальные школы… Нет, не взрослых, а ребят — после седьмого класса. Честное слово!.. И они будут носить настоящую военную форму. Голубые петлицы — у тех, которые на летчиков. И ремень с бляхой.
— Не ври.
— Я не вру. Это правда. Мне Ганс говорил. Он в газете читал.
— Мальчишкам — военную форму?
— Да. Только мне еще четыре года ждать: туда после седьмого принимают. Круглых отличников.
— Но ты ведь не круглый?
— Но ведь еще четыре года…
Меня, признаться, самого смущало то обстоятельство, что я не круглый. И, лишь услыхав про голубые петлицы, я впервые заскорбел об этом.
— А знаешь, — сказала Танька, — в Москве есть такая школа, где маленьких девочек учат на балерин. Они там живут, в школе, и все время танцуют. Танцуют, танцуют…
— А уроки? — усомнился я.
— Вот чудак! Они на уроках и танцуют! М-м… Ничего себе заведение.
— Это как же, — спросил я, — тоже после седьмого?
— Нет. Хоть с первого, хоть со второго, хоть с третьего… Хоть сейчас!
Танькины глаза ликовали. Хоть сейчас! Вот сейчас она немедленно поедет в Москву, в ту школу, где танцуют на уроках.
Она вскочила, оттолкнулась пятками от пола и, встав на носки, мелко-мелко засеменила вдоль комнаты — ноги прямые и тонкие, как спички, руки вразброс, растопырены пальцы…
— Значит, там на артисток учат?
— Ну да.
— А тебя не примут, — с сожалением сказал я.
— Почему?
— Туда конопатых не берут.
— Я… конопатая?
Она застыла, обмерла. Потом, невесомо ступая, все еще на цыпочках, приблизилась к зеркальцу, висевшему у ее кровати. И заглянула в него — осторожно, сбоку, едва-едва, с той леденящей робостью, с какой поутру окунают в ручей щиколотку…
Уж не знаю, что она там увидела, что она там нашла, на своем лице. Я ведь не со зла. Мне и впрямь показалось, что, на весну глядя, у нее по всему носу и по соседству с носом сквозь прозрачную белую кожу проклюнулись желтинки — будто сквозь снег пробились огоньки мать-мачехи.
Я-то их увидел, веснушки. Она же, конечно, не обнаружила.
И, крутнувшись волчком, бросилась на меня.
Я от нее.
А она за мной.
Я в дверь.
Она следом.
Мы как угорелые носились по квартире — из комнаты в комнату, из двери в дверь. Кабинет, гостиная, детская. Гостиная, детская, кабинет… Детская, кабинет, гостиная.
В гостиной Ма и Софья Никитична перетирали полотенцами чашки.
В кабинете неярко светила настольная лампа, Якимов и Ганс дымили папиросами, утонув в покойных креслах.
В детской валялись на ковре рассыпанные блошки.
Мы бежали по кругу, хохоча и задыхаясь. Иногда на бегу Танька мешкала у попутного зеркала, пытливо вглядываясь в него. И тогда, обежав круг, я натыкался на нее. Она бросалась наутек, позабыв, что не я гонюсь за ней, а она за мной. А потом вспоминала — оборачивалась на ходу, я тоже круто поворачивался и бежал в обратную сторону.
На нас не обращали внимания. Ни в гостиной, ни в кабинете.
Там вели свои беседы.
Урывки этих бесед — несвязные, с полуслова до полуслова — я, того не желая даже, ловил на бегу. И они застревали в памяти.
Софья Никитична. …а мы с Алексеем давно познакомились. Я преподавала на рабфаке, он учился у меня. Деревенщина, мужик сиволапый… Знаете, как он за мной ухаживал? Остался после уроков, попросил объяснить теорему. А сам — дверь на ключ. Только меня, как видите, тоже бог силой не обидел. Ох, и досталось ему!..
Ма. А потом?
Софья Никитична. Потом он уехал в институт… А я ждала.
Ганс. Мне кажется, что сейчас еще некоторые… э-э… недооценить положение. Ругать фашисты — это очень хорошо, карикатуры в газеты — это очень смешно. Одэр… но никто не понимать, что нужно совсем не карикатуры. Нужно убивать. Просто убивать фашисты. Да!.. Пока мы сильней, чем они.
Якимов. Кто сильней, это покажет время. А время, Ганс Людвигович, работает на нас.
Ганс. Да, в исторически масштаб… Но сейчас, мне кажется, время работайт на Гитлера. Знаете, фашизм — это как… дер кребс… раковый болезнь; И когда организм болен рак, время работает на рак. Сегодня хуже, чем вчера. Завтра еще хуже. А потом получается… метастазы.
Ма. Иногда мне даже не верится, что все это было на самом деле. Что был этот человек. Что я была с ним. Как дурной сон… Но вот — Санька.
Софья Никитична. Он спрашивал?
Ма. Да. Я сказала, что…
Якимов. Что же вы предлагаете?
Ганс. Мы не в Лиге наций, Алексей Петрович. Я предлагаю: танки. На кажды фашистски танк — десять танки…
Ма. …вовсе не для него. Для себя. Я просто подумала: ведь у каждого человека в жизни бывает счастье, правда?.. Или это эгоизм?
Софья Никитична. Пожалуй, нет. Иначе человек озлобляется.
Якимов. Артиллерия неповоротлива, маневренность ее ничтожна. Это с одной стороны. С другой — современные танки: тонны брони, мощные двигатели, а калибры вооружения — слабые.
Ганс. Да. Я видел на парад.
Ма. Но совсем не такое, как я выдумала. Лучше. Я и не представляла, какое оно бывает.
Якимов. Ловлю вас на слове, Ганс Людвигович. Мы хотим создать при конструкторском бюро специальную группу, которая — ну, скажем, в порядке эксперимента — разработает принципиально новую машину.