— Пока?.. — вскипел Царев. — А потом?
— Вот потом и займемся.
— Но…
— Тише, товарищи, — обернулся стоящий перед ними человек в бобровом воротнике. — Неудобно все-таки.
С новой силой взрыдали трубы. Должно быть, опускали гроб. Но отсюда этого не было видно. Маячила лишь фигура гробовщика, взобравшегося на горку вырытой земли, — с лопатой и почему-то в танкистском шлеме.
— Сними шапку, — подсказал Башкатов.
Дмитрий Николаевич сдернул шапку. Он только сейчас заметил, что все вокруг давно стоят с обнаженными головами, потирая мерзнущие уши.
— И еще одной детали вы не учли, братцы, — тихо, но язвительно продолжил Башкатов. — Согласно требованиям, электронно-вычислительные машины должны иметь постоянную загрузку на две с половиной смены. Семнадцать часов в сутки. А всю вашу цифирь они прожуют в полчаса… Кто ответит за простои? Ты? Или я?
Он уже говорил «я».
Похоронный марш оборвался. Траурная церемония подходила к концу. Оркестр заиграл гимн.
Башкатов вытянулся во весь рост. Царев застыл в молчании…
Будто бы сам он, Царев, не знал этого! Когда он, Царев, прилетел в опытную партию на Печоре и заявился прямо в зал, где стояла новехонькая ЭВМ, он обнаружил, что машина работает вхолостую: она басовито гудела, светилась цветными глазками, а операторы подле забивали «козла» — они, стервецы, просто грелись у компьютера, как у печки…
И не раз доводилось ему же, Цареву, читать объявления в столичной «Вечерке»: дескать, продается организациям машинное время электронно-вычислительной станции… продается время… Бред.
Значит, прав был по-своему Зяблов, избавившийся теперь навсегда от земных хлопот? И, значит, прав Башкатов, который заранее вот решил поберечь себя от хлопот излишних?
Или же все-таки прав он, Дмитрий Николаевич Царев, правы они — Овсюк и те очкастые, коротко стриженные ребята из Ясногорска, которым он выложил на стол, может быть, завтрашнее, но уже сделанное дело, и они тотчас жадно въелись в него, как в хлеб насущный — даждь нам днесь!..
И не в том ли главная суть, что кому-то неохота видеть дальше собственного носа, а кому-то (вот сейчас и позарез!) нужно, непременно нужно видеть все и своими глазами дальше собственного срока…
Прямо перед глазами Дмитрия Николаевича была стена, сложенная из красного кирпича с оштукатуренной верхней кромкой.
Он лишь сейчас заметил, что от свежих могил, заваленных венками, подле которых они стояли, до этой новой стены — такой бесконечно далекой еще год назад, когда он тут кого-то хоронил, — сейчас осталось метров сто.
И ему показалось вдруг, что именно там, за этой стеной — бессмертие.
1970
Погожий день
1
Еще в полусне Володя Патрикеев осознал, что ненастье кончилось. Дождь лил две недели: то тише, то пуще, то срываясь в ливень, но не иссякая ни на час. Травы поникли, глинозем взбух. Деревья стояли сырые и вислые. В озере сильно прибыло воды.
Можно было давным-давно сбежать в Москву, пересидеть там всю эту муть, а затем вернуться посуху. Но что-то удерживало его в Тишунине. То ли он поддался этой безвыходности, смирился с нею, приспособился к жизни в дожде, как, например, приспосабливаются люди жить среди безводных пустынь. То ли он просто понимал, что ненастье не может длиться вечно, что обязательно — как смена ночи и дня, зимы и лета — после непогоды приходит погода, устанавливается вёдро.
И вот сейчас, очнувшись, еще не раскрывая глаз, Володя Патрикеев не только услышал, что дождевые капли больше не стучат в крытый рубероидом скат веранды, но всем существом своим сразу учуял, что — баста, что мир изменился.
Он рывком вскочил с постели. Торопливо почистил зубы, ополоснул лицо.
Выбрался огородами на берег.
Да, ненастье кончилось. Верней, оно уходило — предметно и зримо: на востоке лежал плотный, будто спрессованный пласт дождевых туч. Он обрывался резко, без околичностей, как государственная граница. А все остальное небесное пространство было наполнено синевой и солнцем. Там, вереща, носились стрижи, подергивались жаворонки. Чайки домовито сидели на спокойной озерной воде.
Патрикеев, ослепший от непривычного сияния, потер глаза ладонью, замотал головой и тихо рассмеялся.
— Эй, Па-атрик!..
Его окликала Настя, двенадцатилетняя девочка, младшая дочь соседей по даче. Ей не нравилось звать его по имени-отчеству, «дядя Володя» тоже ее не устраивало, а просто «Володей» она еще не смела, и потому сама изобрела «Патрика» — он не возражал, смирился благодушно.
— Патрик, идите сюда! Смотрите, что здесь…
Он пошел к ней.
Девочка стояла спиной к солнцу. Тоненькая, длинноногая, с еще колючими детскими плечами.
— Привет, — сказал он ей, приблизясь.
— Привет… Во-от!
Она держала за ножку гриб, шляпа которого — белая как снег — укрывала весь ее кулачок.
А у босых ног лежала еще дюжина подобных.
— Брось немедленно, — брезгливо скривив губы, приказал Володя. — Это поганки. С ума сошла?
— Что-о? Поганки? — возмутилась Настя. — Сами вы поганка, Патрик… Это же шампиньоны!
— Ну-ну…
Володя покачал головой в сомнении. Шампиньоны? Он едал их несколько раз в ресторанах — там их подавали запеченными в сметане, в мельхиоровых кокотницах. Помнится, это чертовски дорого стоило, но было вкусно. Мыслимо ли, чтобы такой деликатес произрастал вот тут, на задворках деревни, где гоняли совхозное стадо.
— Ну-ну, — повторил он. — Выбрось.
— Шам-пинь-оны! Глядите же…
Она перевернула гриб вверх ножкой и осторожно, мизинцем, надорвала прозрачную пленку, которой исподнизу была затянута шляпка, — и тотчас обнажилось нежно-розовое нутро.
— Вот, настоящий шампиньон. Я в книге читала, как узнавать. А в деревне их не едят, тоже думают, что поганки. Дурачье вроде вас.
— Мерси, — сказал он.
— Ничего. Послушайте, Патрик, давайте наберем целую кучу грибов! Мама нажарит — пальчики оближете…
— А где?
— Да вот же, во-от…
Он огляделся.
И только сейчас обнаружил, что повсюду — и в двух шагах, и дальше, и слева, и справа — в траве маячили ослепительно белые колпаки.
— А ты точно знаешь? — спросил он, еще колеблясь.
— Я точно знаю. Вперед, милый Патрик! Будьте мужчиной: если мы и умрем, то вместе — как это прекрасно!
— Лады, — согласился Володя.
Трава была насквозь мокра. Его сандалии сразу отсырели, подошвы сделались скользкими. Он уже не переходил с места на место, а тяжело, по-утиному двигался на карачках от цели к цели, ухватывая плотные ножки грибов и выдирая их с корнем, с грибницей — ножа-то ведь не было. Несколько раз, выборочно, с видом знатока он надрывал тонкую пленку на исподе гриба — и там высвечивалось такое розовое, такое кремовое, такое дымчатое (в соседстве с пронзительно-белым), что он едва не ахал от восхищения.
Две дождливые недели он не касался своего этюдника, не трогал красок.
— Ну, хватит, — сказала Настя. — Хватит.
Ее дыхание слегка надломилось от поклонов, от приседаний, от увлечения, от охоты.
— Больше не надо. А жалко… Только бы другие дачники не узнали. Повадятся ведь, слоны!
Володя кивнул, не скрывая огорчения. Они еще и половины не обобрали всего, что было тут.
— А как унесем? — деловито спросила она.
— Не знаю.
У них ничего с собою не было.
Настя размышляла, прикидывала, хмуря брови.
— Отвернитесь, Патрик! — приказала она. — Нет, совсем-совсем, круго-ом… Вот. И не смейте оборачиваться.
Он слышал, как она стягивала с себя тельняшку (настоящую, матросскую, дьявольский шик!), как завязывала узлом рукава, как ссыпала туда грибы, встряхивала, чтобы лучше улеглось.
— Не пора, не пора, — бормотала она при этом. — Стойте, Патрик, как стоите. Не пора, не пора-а…
Патрикеев глядел на озеро, улыбаясь.