Литмир - Электронная Библиотека

— Вы опять заставили меня пожалеть, сын мой, — заметил дружелюбно патер, — что бронзе и мрамору предпочли песок. Не то я купил бы это творение вашего гения и хранил бы его всю жизнь. Но позвольте вопрос. Когда вы все — таки видели меня... таким?

— Тогда, — ответил Мастер вежливо, глядя ему в глаза. — В блистательной Венеции.

— Разве я тогда с вами был хотя бы раз неучтив, сын мой? — с притворною укоризною спросил аббат, видя, что прямого разговора не избежать. — Разве хоть раз повысил голос?

— О нет, отец мой, о нет! — поклонился мессер Антонио. — Вы были совершенством и образцом, И милый ваш помощник, «мастер ой—ой»[92], — тоже.

— Мастер тоже не сказал вам обидного слова, синьор, — кротко улыбнулся отец Руффино. — Впрочем, не надо об этом, сын мой, — добавил он любезно. — Ведь вы дали клятву...

— Выходя из тюрьмы, — кивнул венецианец, — я действительно дал клятву — не рассказывать никому о том, что видел и пережил... у вас. Но это, наверно, не относится к святому слуге божьему, отлично помнящему все, что. тогда произошло.

— Вы считаете нас жестокими, сын мой, — с сокрушением вздохнул аббат. — Но дело церкви — не только духовное наставление и руководство, святая церковь также — великий лекарь народов и стран. А лекарь, если больной в опасности, порой применяет и крайние средства — отсекает у страждущего поражённые без надежды на исцеление части тела, дает ему — в разумных дозах — и яд... Вы сами, мессере, пользуетесь этим, и вы же готовы упрекнуть нас в чересчур сильном противодействии болезням этого мира.

— Я сам? Каким образом? — осведомился Мастер, продолжая трудиться. Теперь портрет отца Руффино выражал лицемерное, елейное благодушие.

— Именно вы, — ответствовал аббат. — Охраняя мир от хаоса, несомого ересью, святая церковь укрепляет государства, традиции и обычаи, поддерживает порядок и закон. То есть все, что делает общество обществом и позволяет искусствам расцветать. В странах, охваченных хаосом, художники не могут творить; они или гибнут, или идут, как прочие, в мародеры и наемники.

— Так говорят все, кто держит в этом мире кнут, — сказал Мастер. — От надзирателя на галее до царя.

— А вы видели, чтобы было иначе, и — без вреда?

— Кнут, увы, царствует ныне везде, — скорбно кивнул венецианец. — Но значит ли это, что без него нельзя? Говорит ли это о том, что в мире невозможен порядок, не поддерживаемый жестокостью, подлостью, доносительством?

Отец Руффино не отвечал, зачарованно следя за работой своего врага. Под пальцами Мастера портрет в медальоне, как и предыдущий, непрерывно менял выражение. Злоба, хитрость, алчность, высокомерие — всё мерзкие свойства человеческой души появлялись, тесня друг друга, на нем. Доминиканец напрягал всю волю, чтобы не выйти из принятой роли, не нарушить им же установленные для этой встречи правила игры.

— О святой донос! — продолжал мессер Антонио, не скрывая уже горькой насмешки. — Тем более священный, чем ближе тебе, доносчику, оговоренный! Твое обогащение, спасение, тайная гордость, ключ к раю, твой допуск к престолу самого господа! Мерзейшее из существ, презренного доносчика вы украсили нимбом божьего угодника, лишь бы больше их шло к вам с наветом. Святые отцы, что сделали вы с людьми? Твердя, что спасаете человеческие души, вы втаптываете их в грязь!

— Но тем заставляем служить господу.

— Не богу нужны такие жалкие жертвы, — махнул рукою Мастер, — но вам! Ведь вы не в силах были бы творить свое дело опия и крови, не будь у вас многих тысяч пособников, соглядатаев, добровольных, но корыстолюбивых подручных. Не будь и просто обманутых, обезумевших толп — молящихся, целующих вам полы, ползающих перед вами в пыли. И требующих, требующих себе плетей и огня.

— Вы сами признали это, мессере, — заметил аббат смиренно, — народ с радостью приемлет наше слово и дело.

— Вы сами сделали людей такими, — отрезал венецианец. — Не народом, но чернью. Не заблуждайтесь, преподобный отец: эти воющие толпы — не народ; как их ни много, они — только накипь. Народ суть те, кто трудится, видит истину, презирает предательство и в молчании, — пока в молчании — ждет своего часа.

— Вы верно заметили, сын мой, — в молчании, — снисходительно улыбнулся аббат. — Молчащие же, сидящие же по углам в безмолвии — не в счет. Пусть с нами, как вы говорите, чернь. Но она помогает делу господа!

— Вы подражаете в этом худшим кесарям, которые тешили чернь мучениями первых христиан. Но, встав на место кесарей, церковь стала в той же степени зависимой от черни. Не кесарь, а церковь теперь должна давать ей хлеба и зрелищ, особенно зрелищ. И так сама все глубже окунается в кровавую топь.

Аббат поднял руку, окончательно решившись принять открытый бой.

— Наверно, в чем—то вы и правы, сын мой, — сказал он спокойно. — Но иного этим людям и не нужно, иного они не хотят. Вы видели аутодафе, видели ярость толпы, свирепое наслаждение на лицах простолюдинов, слышали, как толпа проклинала сжигаемых. Чего же вы хотите еще?

— Видел и слышал, — признал мессер Антонио. — Но мог ведь быть добрый смех, могла быть чистая радость и мудрые раздумья, если бы вы дали им, как некогда Перикл, иные зрелища и хлеб для души. Ведь вы пастыри — вам и вести паству.

— Не к скоморошеству же, — возразил аббат.

— Так зовете вы все, на что, по невежеству своему, не способны священники ваши и монахи, — Мессер Антонио чуть притронулся к глазам песчаного портрета, и в них мелькнула растерянность, тут же сменившаяся хитрой подозрительностью. — Что недоступно церковникам, то — от диавола, вещаете вы. Сочувствую вам, отцы! Вызвать у толпы жестокие вопли легче, чем доброе веселье. Здесь довольно злобы, там — нужен гений!

— Истинно так, мессере, — кивнул аббат. — Вот пошел у меня с вами, мудрейший из мудрых, прямой разговор, и этому я, поверьте, безмерно рад. А потому скажу: неужто видите вы, мессере, во мне и во братьях моих одних погубителей и катов? Ужели верите, что не ведомы нам — не вовсе уж дурным, как видите — веления благородства, сострадания и чести? Вы судите по оружию, которым мы разим; порой то кинжал иль факел, порой, признаюсь, и — донос. Но знать не знаете, что оружие это в руках наших — единственное, способное разить, что благородство, верность слову, милосердие — картонные мечи, годящиеся разве что жонглерам на ярмарке, а не бойцам за подлинные ценности мира. Вы видите, я говорю теперь с вами на вашем же языке. Так скажу вам прямою речью: не корите нас за то оружие, ведь мы по доброй воле подняли его вместо вас, за вас творя неблагодарную и черную работу, доверенную некогда эллинами пленным скифам[93]. Чтобы вы могли спокойно ваять статуи, слагать сонеты, создавать картины и фрески — настоящие, не в песке. Чтобы были люди и государства, способные вам за это платить, — не жалкие общины, исповедующие равенство нищих, убогие племена, которые вы, в душевной, благородной своей простоте хотели бы видеть повсюду в мире.

Мессер Антонио хотел возразить. Аббат, однако, поднял короткопалую длань.

— Нет, слушайте, синьор, прошу! Вы говорили только что о святости всего, что даровано природой, об естественных склонностях человека. Но разве мы не используем одну из этих благословляемых вами склонностей? Я имею в виду врожденное стремление нашего ближнего враждовать с себе подобными, всячески ущемлять их, уничтожать. И это — даже в тех случаях, когда другие люди ничем ему не мешают, ни в чем с ним не соперничают, даже если у них ему нечего отнять. Думали ли вы, когда—нибудь, сын мой, отчего между хищными зверями не бывает войн, меж нами же они — постоянны? Что рождало восторги римских толп перед кровавыми аренами кесарей? Что, исторгает радостные вопли у людского скопища в наше время, когда сжигают еретиков? Задали ли хоть раз себе вопрос — почему у инквизиторов столько тайных помощников, соглядатаев, доносчиков? Открою причину, синьор: им кажется, будто они тоже пытают, бичуют, жгут. Иллюзия участия — ради этого наслаждения тысячи и тысячи простолюдинов, торговцев, даже нобилей помогают нам, а потом ликуют при виде огня!

60
{"b":"543780","o":1}