О великом двоеубийстве
– Редкая птица, государь. Великих убийств, как ты ведаешь, в законе два: кто убьет родного отца или кто убьет монаха либо рукоположенного пастыря. Эта же, именем Ирина, прозванием Бéлочница, убила и родителя, и священника. Потому она – великая двоеубийца, и кимрянский волостель, согласно указу о сугубых извергах, прислал ее на твой Государев суд.
– Не в себе была, как те двое? Бес вселился? Кого она сначала убила – отца или попа?
– Ее родной отец и был поп, ибо она родом поповна. Про беса же не ведаю, еще не расспрашивали.
Я вздыхаю. Увы мне!
На этой преступнице тоже не явить всепрощения. За отцеубийство еще можно бы, но за священника – никак. Попы и монахи – они не только мои, но и Боговы. Аз, грешный, многих из духовенства живота лишил и тем я девки-кимрянки не лучше. А все ж отца родного, да пребудет его душа в вечной благости, я не убивал. На Руси это злодейство почти и не слыханное. За всю жизнь одного только отцеубийцу я и видывал – Федьку Басманова, но и тот на ужасное дело пошел от ужасного же страха.
Девка Ирина грешнее меня, это отрадно. Нельзя помиловать – хоть посмотрю на такую. А и любопытно, как она решилась кровного родителя, священную особу, смертию убить? Если по случайности, без умысла – плохо.
– Ну показывай.
Темница такая же, как две соседние, только без смрада. Преступницу всего несколько часов как привезли, не успела нагадить.
Сначала мне кажется, что в каморе пусто. Потом, вглядевшись, вижу: лежит кто-то на полу, лицом к стене. Засовы лязгнули – не повернулась.
Одета чудно́: из-под задравшегося подола серой рясы – штаны, как у татарок, и лубяные сапоги, я таких прежде не видывал. Волосы стрижены – не по-девичьи, а по-юношески. Тоже странно.
Разбойный на девку:
– Встань, паскудина! К тебе царь!
А она, не повернувшись:
– Хоть псарь.
Удерживаю рванувшегося дьяка за рукав. Подхожу. Говорю чувствительно, неспешно, чтобы вникла:
– Ты какой казни желаешь? За отцеубийство кладут живьем в гроб и в землю закапывают. За убийство попа – на костре жгут. Сама решай. Только в этой милости я и властен.
Интересно: что выберет? Я бы лучше огонь выбрал, чем в подземной тьме, в тесной домовине задохнуться.
Девка в ответ скучливо:
– Все равно мне, дядя. Под землей, я чай, не страшней, чем на земле. А и сгореть тож неплохо. Улечу с дымом в небо, от вас, обрыдлых. Живите тут без меня, копошитесь.
Ишь ты. Везет мне сегодня на бесстрашных. Сначала Малюта, потом Корнилий, теперь эта.
– Посветите-ка!
Теперь вижу, что у девки Ирины руки связаны за спиной.
– Дерется, кошка бешеная, – поясняет дьяк. – Тюремщику перстом в глаз ткнула. Кровищи было! Не окривел бы.
– Подымите ее. Погляжу. А и ты, Ирина Белочница, посмотри на царя православного.
Поставленная на ноги, великая двоеубийца почти с меня ростом – высокая. Волосы спереди такой же длины, что сзади. Пали на лицо, и, как у Мясореза, виден только один глаз. В нем никакого страха, лишь удивление.
– Ты правда царь? Это за тебя по всем церквам и монастырям молитвы чтут? Заради тебя, облезлого, всех людей терзают?
Лицо у злодейки чистое, юное, однако без девичьей нежности – обветренное. Бровь густая, с изгибом. Рот твердый.
Я ей кротко:
– Так уж Бог судил – меня над людьми вознести, хотя я, может, всех вас грешней. Да что про меня толковать? Про себя расскажи, поповская дочь. Послушаю – решу, как с тобою быть. Может, не казнить, а отправить в монастырь на покаяние?
Нарочно солгал – посмотреть, не блеснет ли надежда. Где надежда, там и страх.
И верно, блеснуло что-то. Глаз чуть сощурился, в меня вглядываясь.
Ну гляди на меня, Ирина, гляди. Я твоя судьба, я твоя смерть. А сколь лютая – от тебя зависит.
Заговорит иль нет?
Молчит. А послушать про двойное великое убийство хочется.
Чтобы человека разговорить, есть два способа: либо сильно напугать, либо подойти издали, начать с чего-нибудь невинного.
– Из каких ты людей? Давно ль ваш род во священстве?
Сам загадал: она не из смердов и не из исконно духовного сословия, а из посадских, или торговых, еще верней – из захудавших детей боярских. Ибо род человеческий – ствол древесный, а люди на нем плоды, и не дано на дубе произрасти яблоку, а на яблоне желудю. Не может быть столь гордой повадки у того, кто от дедов-прадедов свычен к покорству.
– Род наш из переселенных новгородцев. Батя, помню, любил хвастаться, что мы, Григорьевы, великого боярского рода, да врал, поди. Всегда брехлив был.
Я доволен вдвойне.
Во-первых, уловка удалась – девка заговорила. Во-вторых, угадал про родословие. Чем-чем, а остроразумием я, благодарение Господу, нескуден.
Вон оно что. Это в ней дерзкая новгородская кровь сказывается. Мой дед ее лил-разбавлял, да всю не вылил, на меня оставил. В прошлый год ходил я с моей опричниной в Новгородскую землю покончить дело. И жгли тамошних людишек, и в воде топили, и железом секли. По заграничным пределам разнесся слух, что русский царь вовсе с ума сошел, собственных подданных ни за что казнит и зорит. Не понимают, пустые головы, что я вечную язву, всяческих крамол рассадник, докончательно железом прижигал. Чтоб новгородский гной никогда более не истекал, не отравлял тела моей послушной державы.
– Нехорошо так про родителя, – укоризненно говорю поповне. – Заповедь Господня гласит чтить отца своего. И Матфеем Евангелистом повторено: «Иже злословит отца, смертию да умрет».
– Какой он мне родитель! – У девки кривится рот. – Когда мамка померла, свез меня семилетнюю в лесную обитель, к сестрам и потом тринадцать лет не езживал. Выкинул за ворота, как приплод котячий. Хорошо в ведре не утопил…
И прибавляет, задумчиво:
– Хотя, может, это единственное благо, которое он мне сделал…
Удивительно. По виду – совсем простая девка, такие обычно двух слов не свяжут, а речь складная, свободная.
– К сестрам попала – это благо. Вижу, обучили они тебя красно говорить. Может, ты и грамоте знаешь?
– Знаю. Все книги прочла. Их у нас в обители было целых четыре: Ветхий Завет, Евангелие, «Часовник» и «Четьи-Минеи».
– Истинно рекут: вашему Евиному роду учение не в пользу. Вот и «Четьи-Минеи» ты прочла, и Священное Писание, а отца родного умертвила, – перехожу я к интересному. – Знать, главному тебя в обители не научили: смирению.
– А меня все больше сестра Палагея учила, охотница. Зайца смирением в силок не уловишь, белку с дерева не собьешь. Монастырь у нас бедный, от дорог далекий, сам себя кормит. Инокини и послушницы всяк свое дело ведают. Есть сестры-грибницы, есть ягодницы, есть травницы, есть птичницы, есть рыбницы – кто рыбу ловит. А меня определили в охотницы.
– Потому тебя и Белочницей звать? Потому и волосы коротки? Яко у Дианы, богини грецкой.
Я поневоле любуюсь смелой девкой – таких еще не встречал. Про грецкую богиню я сам для себя сказал, но поповна опять удивила:
– Диана у нас зимой в лесу замерзла бы, а я умею снежную нору вырыть и в ней без огня проночевать.
Надо ж, и про Диану она читала!
Не прикрытый волосяными прядями глаз смотрит мимо меня. В нем тоска.
– Хорошо там, в обители. Без вас-то…
– Без кого «без нас»?
– Без мужского племени. Где вы правите, там маета и мука, кровь и гибель. А где вас нет – мирно, складно, заботливо.
Хороша кобылка-то, только теперь примечаю я. Необъезженная, норовистая, кожей небелая, а хороша. Тело гибкое, ладное. Легко представить, как она ходит по чаще с луком и стрелами: рукава завернуты, голые руки загорелы. Или как нагая купается в лесном ручье.
Ее бы в баньке попарить, чтоб размякла, да веничком березовым постегать…