Что марфинские сюда не нагрянут, Григориева ему говорить не стала – пускай сторожится.
На душе стало спокойнее. Ночь уже перевалила за половину, но в ноябре тьма долгая. Времени было еще много.
Обратно ехали споро, но без лишней гонки.
Кажется, менялась погода. Над полями, над дорогой клубился туман, и Настасье казалось, что она качается по волнам млечного моря.
Думала: так оно вышло еще лучше. Пускай Олена с Юрашей побудут вдали от завтрашней сшибки. Когда Марфа поймет, что ее замысел провалился, да увидит, что выборы проиграны, она впадет в ярость и может затеять побоище – терять ей нечего. Устроить большую заваруху Борецкая, конечно, может, оружных людей у нее много, но только сама себе хуже сделает. Оборотит против себя закон, весь город встанет за новоизбранного посадника. И тогда, Бог даст, избавимся от Марфы раньше, чем думалось.
Усмехнулась, глядя в туманную пелену.
Зря тебя Железной прозвали, Марфа свет Исаковна. Не железная ты, а чугунная – тяжелая да тупая. Сила без ума – что войско без полководца.
Феодора Праведная
И вот он настал, день Феодоры царицы греческой, которая в полуденные годы своей жизни правила державой, а в вечерние, состарившись, удалилась в обитель и переписывала там священные книги. Можно ль придумать судьбу лучше?
Спала Настасья мало, всего часа два, а проснулась свежая, бурлящая силой. Так всегда бывало перед великими выборами. Уж сколько раз сыграла она в эту игру, и выходило по-разному – то побеждала, то проигрывала, но никогда еще на кон не было поставлено столь многое. Сегодняшний день не просто Марфу Железную отодвинет, отрежет у нее кусок власти. Если всё получится, как задумано, через короткое время останутся в Новгороде только две великие женки, а затем – одна. И может быть, Настасью будут просто звать Настасьей Великой. На Руси баб с таким прозванием еще не бывало.
Ночью на усадьбу никто не нападал. Слуги доложили, что на улице перед воротами шныряли какие-то, но не сунулись.
Значит, ночной поездкой удалось не только сына с невесткой оберечь, но и спасти двор от разорения. Хорошо!
В доме были жарко натоплены печи, в большой палате накрыли богатый стол для всех, кто пойдет с боярыней на вече. День будет долгий, холодный. Поесть-попить горячего не доведется. Зато уж вечером напируемся – или… Но про «или» Каменная не стала и думать. Не будет никакого «или».
Зала гудела, будто пчелиный рой. Крикуны и шептуны, кому нынче топтаться среди толпы, угощались белыми калачами, кашей с мясом, сбитнем, сладким овсяным взваром, но ни пива, ни хмельного меда на столах не было.
Когда боярыня вошла, все умолкли и поднялись.
Настасья сказала короткое слово, одарив взглядом и улыбкой каждого. Пообещала никого не обойти наградой. А напоследок сказала, что хочет проверить, ладно ли приготовились.
– Ну-ка, Ярославу Филипповичу величание!
Люди повернулись всяк к своему десятнику. Те вскинули правую руку с зажатой в ней шапкой.
Руки враз опустились.
– Я-ро-слав! Я-ро-слав! – грянул рев, прокатился под сводами – Григориева зажала уши.
– Ну-ка, а теперь – Ананьин на помост вышел.
Снова поднялись шапки, но теперь вывернутые изнанкой наружу.
Здесь вышло затейнее. Одни засвистели, другие заржали по-лошадиному, шептуны тонкими голосами пронзительно заверещали:
– Лупцуй, женочка! Ой, больно! Ой, сладко!
Боярыня одновременно смеялась и морщилась.
– Будет, будет! Ладно, ешьте побольше. Хлеб да соль.
Пошла к двери, поманив за собой Локотка, нового начальника над крикунами заместо прежнего, сложившего голову на неревской голке.
Надо было провести малый совет, самый последний перед вечем.
В светелке собрались ближние помощники: Лука, Захар Попенок, Локоток и Яха Кривой, обычно ведавший шептунами, а сейчас приставленный к Булавину для помощи и направления. Сам-то избранщик здесь быть не мог – он сейчас на улице, перед домом, разъяривал своих сторонников.
– Много там собралось? – спросила боярыня у Яхи.
Тот, потерявший глаз в давней голке (уж не упомнить, кого тогда выбирали), ответил степенно:
– Не то чтобы шибко много, госпожа Настасья, но и немало. А как двинется Ярослав Филипыч на Торговую сторону, по дороге еще подвалят.
– Как он, по-твоему? Хорошо ль себя держит?
Кривой подумал. Он был мужичина бывалый, Настасья ему доверяла, как себе – иначе не приставила бы к такому ответственному делу. Око у Яхи хоть и одно, да зоркое.
– А неплох, пожалуй. Еще я вот что приметил, Юрьевна: он тебе хочет понравиться больше, чем толпе. Всё спрашивает меня, довольна ль ты им.
Григориева кивнула. Устройство булавинской души ей было понятно.
– Ты ему повторяешь, что он мне как сын и даже больше, ибо родной мой сын убог?
– Что как сын – говорю. А про Юрия Юрьевича дурного не брешу, – насупился Яха.
– Ничего, от Юраши не убудет. Обязательно шепни Ярославу перед вечем: она-де тебя полюбила, потому что всегда такого сына хотела, ведь свой-то у нее урод и юрод. Слово в слово скажи.
Кривой поклонился:
– Коли велишь…
– А Изосим где?
– Должно, на площади уже, – сказал Захар, торжественный в парадном кафтане. – У него своих дел много.
Григориева посмотрела на Попенка мельком – его дело нынче было простое: выйти на помост, поклониться на три стороны да сказать проникновенное слово за Булавина. Мужичок умный, учить не надо.
– К столу ступайте.
Там, придавленная с четырех концов, чтоб не сворачивались углы, лежала большая береста. На ней Лука заранее нарисовал площадь Ярославова дворища, где состоится Великое Вече: колокольную башенку, вечевую избу с крыльцом, откуда будут говорить избранщики, и окрестные приплощадные строения.
– Я буду у звонницы, – стала показывать Настасья. – Борецкая встанет где обычно – подле часовни. Шелковая – здесь, спиной к Немецкому двору. – Повернулась к Локотку: – Ни в Марфину часть толпы, ни в Ефимьину, ни в мою людей не посылай. Своих и Ефимьиных подзуживать незачем, а средь Марфиных – пикнуть не дадут, придавят.
Локоток с обидой:
– Что ты меня, госпожа, будто несмышленыша наставляешь? Всем десятникам велено в середине быть, где люд ничейный.
Она засмеялась.
– И то, пустое болтаю. Волнуюсь, вот и раскудахталась как курица. Очень уж дело великое. Ладно, детки, ум умом, а на всё воля Божья. Помолимся.
Все повернулись к иконам, строго закрестились, закланялись.
* * *
Над Новгородом нависало низкое, насупленное небо. Оно было серым, город тоже серый, даже белые стены Града на той стороне реки и купола церквей от вялого ноябрьского дня будто посерели. Все цвета и краски собрались на вечевой площади, по краям которой теснилась многотысячная толпа – ради большого события новгородцы нарядились во всё лучшее. В глазах рябило от красных, синих, зеленых шапок и пестрых кафтанов, а возле пяти кончанских знамен – неревского Орла, славенского Льва, плотницкого Спаса, загородского Всадника и людинского Воина – посверкивало золотое шитье, там собрались вящие люди, цвет великого города.
В первых рядах стояли тепло, по-зимнему одетые барышники – в тулупах, в овчинных шапках. Они еще с ночи занимали места перед самым вечевым кругом, до утра маялись от холода, зато потом продавали насиженную пядь кому-нибудь богатенькому. У каждого барышника – мальчишка, который шныряет на краю толпы, называет цену. Сторгуется – проведет, а толпа одного человека пропустит, одного вытолкнет. Нелегкий промысел барышников новгородцы уважают, но жульничать не дадут. Продал место – поди вон. За два часа до начала барышники просили за место по пять копеек. Ныне же, когда до полудня оставалось недолго, цена подскочила до десяти.