Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ужас до чего страшно было Дурке идти в такое место, но и без Белянки не вернешься.

Шла «пооболонь» (вокруг) проклятого утеса, «веньгала» (плакала), дрожала вся. Вдруг слышит – вроде петух кукарекает: глухо, будто из-под земли. Заглянула за большой валун и ахнула. Там, за кустом, чернел лаз, и кукареканье доносилось именно оттуда.

Поняв, что это и есть та самая баринова пещера, Дурка долго не решалась в нее войти. Откуда там взялся петух? Неужто тот самый, которого черт уволок? Может, и пропавший барин тоже там? Куда как страшно!

Хотела убежать от греха. Вдруг слышит – кудахтанье. Знакомое, Белянкино!

Значит, там она, в пещере.

И, перекрестившись (молитву говорить не умела – «неязыкая» была), полезла добывать Белянку.

Сначала ничего разглядеть не могла, темно. Потом немножко приобыклась. Увидела белое пятно – Белянку. Кинулась к ней, а рядом петух. Бойкий такой, всё на курицу заскакивал. Вдруг глядит – немножко в сторонке лежит бородатый мужик в белой рубахе (так Дурке, во всяком случае, показалось), похрапывает. Если бы мужик не спал, она бы дунула из жуткого места и ни за что бы туда не вернулась. Но спящего что бояться? То есть, побоялась, конечно, малое время, но потом пригляделась, увидела, что нестрашный, и разбудила, отвела в деревню, вместе с петухом.

Кочет этот, красного пера, достался Дурке, потому что пещерный мужик показал: себе бери. Хороший оказался петух, не чета деревенским. Дурка с бабаней давали его чужих кур топтать, за пяток яиц, и оттого стали жить сильно лучше, а от кочета в Строгановке пошла порода «етучих» (то есть ненасытных до топтания) красных петушков. Самого-то его через год соседские петухи заклевали – очень уж драчлив был.

Дослушав рассказ до конца, Пелагия стала расспрашивать про Мануила: что он был за человек, как себя вел, не обижал ли. Помнила, за что мужики прогнали горе-пророка, и не могла взять в толк: если так, что ж Дурка о «паскуднике» так тревожится?

Девочка ничего плохого о своем обидчике не сказала, напротив. Когда говорила о нем, голосок стал мечтательным, даже нежным. Похоже, встреча с «диким татарином» стала главным событием в ее маленькой, убогой жизни.

Он добрый, сказала Дурка. «Беседничать» с ним хорошо.

– Да как же вы могли беседы вести? – не выдержала Пелагия. – Ты была неязыкая, он тоже, говорят, бессловесный был?

Про себя подумала: или прикидывался перед мужиками?

– Беседничали, – упрямо повторила Дурка. – Мануил так толокал, ни одинова словечка не проймешь, а ино всё понятно.

– Да что он тебе рассказывал-то?

– Разно, – ответила девочка и посмотрела в небо, на луну. На ее лице играла странная полуулыбка, совсем не детская. – Я ишшо малая была, как есть дура. Хочу яво умолить: «Никуда не уходи, у нас с бабаней живи», а сама толь «ме» да «ме».

– Когда же ты научилась говорить?

– Он, Мануил, от немотки слечил. Грит: «Ты, девка, ране толокать не жалала, потому не с кем тобе было и не об чем. А со мною затолокаешь».

– И всё это он тебе без слов выразил? – недоверчиво спросила Пелагия.

Дурка задумалась.

– Не помню. Повел меня на речку, велел разболочься (раздеться) нагола. Зачал водой на темко (темя) поливать, по плечам оглаживать. Так-то сладко! И наговор приговариват, волшебной. А Ванятка мельников нас свидал, побёг за мужиками. Прибегли они и давай яво, Амануила, сизовать, да за волосья по земле волочь, да ногами! Я как заору: «Не трожьте яво! Не трожьте!» Словами заорала, толь никто не сослыхал – тож орали все сильно. И так я обмирела (удивилась), что могу словами орать, – пала без памяти и лежала день и еще день. А проснулась, яво уж прогнали… Хотела за ним бежать, в Святу Землю. Амануил оттудова родом.

– Из Святой Земли? С чего ты взяла?

– Откель жа такому ишшо взяться? – удивилась Дурка. – А и сам мне про то толокал. Толь не побегла я. Потому он не велел. Я ишшо ране таво с им просилась – мычала «возьми меня, возьми». Боялась, не проймет, меня окроме бабани никто не пронимал. А он пронял. «Рано, грит, тебе в Святу Землю. Бабаня без тебя как? Вот ослобонит тя Господь, тады ко мне приходи. Ждать буду».

Лишь теперь, с запозданием, Пелагия сообразила, что девчонка, пожалуй, привирает или, выражаясь мягче, фантазирует. Придумала себе сказку и тешится ею. А, с другой стороны, чем ей, бедняжке, еще тешиться?

Пелагия погладила Дурку по голове.

– Почему ты молчишь? В деревне тебя считают немой и полоумной, а ты вон какая умница. Потолокай с сельчанами, к тебе и относиться станут по-другому.

– С кем толокать-то? – фыркнула Дурка. – И об чем? Я толь с бабаней толокаю, тихонько. Кажный вечор. Про Мануила ей сказываю, а она слухат. Отвечать не могет, без языка лежит. Когда я малая была, бабаня мне, бывалот, толокает-толокает, а я, дура, мычу. Теперя наспрот (наоборот). Я толокаю, бабаня мычит. Плохая она, помрет скоро. Схороню, тады ослобонюсь. И пойду к нему, к Амануилу. В Святу Землю. Толь сыперва (сначала) подрасту, девкой стану. На что ему малая девчонка? Годок-другой ишшо обождать надо. Гли-ко-ся, у меня чаво, – с гордостью сказала Дурка и распахнула ворот драного платьишка – показала едва-едва набухающие грудки: сначала одну, потом вторую. – Вишь? Скоро я девкой стану?

– Скоро, – вздохнула Пелагия.

Обе замолчали, каждая думала о своем.

– Слушай, – сказала монахиня, – а могла бы ты показать мне ту череву? Ну, где ты Мануила нашла?

– Чаво, покажу, – легко согласилась Дурка. – Как кочеты навтора (во второй раз) проголосят, сызнова к мельне приходи. Сведу.

Стыдный сон

До петушьего крика, который, согласно закону природы, должен предшествовать рассвету, было еще долго, часов, пожалуй, пять или шесть, так что следовало как-то определиться на ночлег.

Пелагия вернулась к общинной избе, чтобы спросить у старосты, где можно заночевать.

В доме горели окна, и монахиня, прежде чем войти, заглянула в одно из них.

Старосты в горнице не было. За дощатым столом сидел в одиночестве Сергей Сергеевич, а по лавкам вдоль стен улеглись остальные участники экспедиции.

Из этого было понятно, что изба выделена следователю и его команде под ночевку. И то – где ж их еще размещать? Гостинице в Строгановке взяться неоткуда.

Довольно долго сестра стояла неподвижно, глядя на Сергея Сергеевича.

Ах, какое лицо было у следователя, когда он думал, что никто его не видит! Ни насмешливости, ни сухости.

Лоб Долинина был пересечен страдальческими морщинами, у рта пролегла трагическая складка, а глаза сияли подозрительно ярко – уж не от слез ли?

Вдруг Сергей Сергеевич уронил лоб на скрещенные руки, и его плечи задрожали.

До того его было жалко – слов нет. Вот ведь какую муку несет в себе человек, а не гнется, не ломается.

И монахиня поймала себя на том, что ей очень хочется прижать русую голову страдальца к груди, погладить измученное чело, стряхнуть слезы с ресниц.

Да полно, испугалась вдруг она, жалость ли это? А если нет?

Если быть с собой до конца откровенной, совсем начистоту, из-за чего она так легко согласилась ехать с Долининым в Строгановку? Только ли в расследовании и защите Митрофания дело?

Нет, матушка, понравился тебе петербургский мастер сыска, уличила себя инокиня. А еще ты, грешница, почувствовала, что и сама ему нравишься. Вот и захотелось побыть с ним рядом. Или не так?

Так, повесила голову Пелагия, истинно так.

Вспомнила, как стиснулось сердце, когда он сказал ей невозможные слова – про то, что другой такой на свете нет, и не будь она монашка…

Ах, стыдно! Ах, нехорошо!

И хуже всего то, что страшным своим рассказом про серную кислоту Сергей Сергеевич задел в сердце какую-то струнку. Ничего нет опасней этого – когда в женском сердце, содержащемся в неукоснительной строгости, можно даже сказать, зажатом в ежовой рукавице, вдруг тонко зазвучит некая, казалось бы, давно и навсегда оборванная струнка…

19
{"b":"54221","o":1}