Антон постоял минуту и медленно двинулся к дому. А дом – приземистый, обветшалый, кирпичный – стал плавно приближаться, разворачиваясь, поражая страшно покосившимся крыльцом и чёрными глазницами окон.
Заросшая дорожка кончилась, и под ногами ожили гнилые доски провалившегося крыльца. Пожухлая крапива пробивалась сквозь них. Сдерживая дрожь озябших рук, Антон толкнул дверь. Заскрипев, она поплыла в темноту, стукнулась о стену, открыв тёмное пространство, дохнувшее сыростью и гнилью брошенного погреба.
Антон вступил в сени и похолодел: не было знакомого прерывистого скрипа толстых половиц. Лишь беззвучно прогнулись они – мягкие, полусгнившие.
В темноте он нащупал медную холодную ручку, потянул.
Сверху что-то посыпалось на шляпу, дверь поддалась. Он шагнул через поросший крохотными грибами порог и оказался в горнице.
Мутный свет лился через разбитые стёкла, освещая осыпавшуюся печь, провалившийся пол, кучу трухлявого хлама в углу, ржавую кровать, ржавую посуду.
Страшная печать времени потрясла Антона. Он замер, не в силах пошевелиться, и долго стоял, пока губы не разлепились, прошептав:
– Здравствуй, дом…
Здесь пахло прелью, травой и обвалившейся штукатуркой.
Антон поставил чемоданчик, снял шляпу и двинулся в следующую комнату. Её отделяла массивная дубовая дверь с красивым рельефом.
Он толкнул её.
Она заскрипела, но совсем не так, как прежде, а протяжнее – ниже, слабее.
Комната. Его комната.
Мутные потеки на потрескавшихся стенах. Выбитое окно. Зато плафон цел – милый зелёный плафон. И стол цел. И даже не мокрый, несмотря на коричневую лужу посередине пола. И подковы на правой стене целы. И ключик с замысловатой бородкой…
Дверь в кабинет отца.
Такая же дубовая, с рельефом и медной ручкой в виде львиной головы. Антон потянул за ручку.
Осевшая дверь не поддавалась. Он потянул сильнее, потом дёрнул.
Она распахнулась.
Полумрак. Сырость. Размеренная капель с потолка.
Широкий двухтумбовый стол. Книжные полки, угнетающие своей непривычной пустотой. Разбитые настенные часы с вылезшим из корпуса маятником. Опрокинутый венский стул.
Антон поднял его, поставил на мокрый пол, смахнул с сиденья капли и сел. В доме было тихо, только с потолка размеренно капало: кап, кап, кап…
В углу росли всё те же маленькие грибки с жёлтенькими шляпками.
Он посмотрел в верхний правый угол и встретился глазами со строгим новгородским Спасом. Лик его был сумрачен, складки хитона и рука с двуперстием еле различались, но глаза глядели всё так же пристально, брови плавно изгибались, маленькие строгие губы многозначительно сжались.
«Он говорит глазами, – вспомнил Антон фразу отца. – В конце семнадцатого века написан Он, и с тех пор уста Его молчат. Молчат, как тогда. Перед Пилатом».
Отец опустил руку на плечо двенадцатилетнего Антона, потеребил реденькую бородку, тихо добавил:
– Спроси Его, что есть истина.
Антон шёпотом произнёс, глядя в глаза Спаса:
– Что есть истина?
И чёрные очи под спокойными дугами бровей ясно ответили:
– Аз есмь.
Тогда это поразило Антона до глубины души, и он впервые ощутил в себе чудотворные ростки веры…
Антон встал, подошёл к иконе, поднял руку и осторожно коснулся облупившегося тёмно-вишнёвого хитона Христа. Пальцы почувствовали прохладную шершавость.
Приблизившись, он поцеловал икону…
Спас. Отец протирал его, моча ватку в широкогорлом пузырьке. От ватки пахло чем-то остро-сладким.
А пузырёк всегда стоял вон там, на книжной полке, поблёскивая зелёными боками на фоне тёмно-коричневых корешков богословских трудов Московской патриархии.
Антон подошёл к полкам, положил руку на вспучившееся от влаги дерево. Здесь справа когда-то блестели золотыми корешками Библия, Апостол, Добротолюбие, сборники катехизисов, кондаков и акафистов. Ниже стояли тома «Истории» Карамзина, сочинения Соловьёва, труды Леонтьева, Хомякова, Аксакова, Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Достоевского, Белинского, Некрасова, Писемского, Островского. И все они – тяжёлые, в красивых тиснёных переплетах – были «с ерами и ятями», – как, посмеиваясь в подкрученные усы, говаривал покойный отец.
Да. Отец любил их – эти потёртые увесистые книги с пожелтевшими, но твёрдыми страницами.
Летом он читал их в саду, уютно усевшись в просторном китайском шезлонге с палевыми драконами на прочной матерчатой спинке. Ветер пошевеливал листвой разросшихся яблонь, голубоватая ажурная тень ползла по отцовскому нанковому плечу, колеблясь на широких полях соломенной шляпы.
Шестнадцатилетний Антоша, примостившись рядом на жирной блестящей траве, мастерил похожий на журавля планер, обтягивая крылья громко хрустящей калькой.
Вдруг отец поднимал голову, коротко вздыхал и проговаривал:
– Антоша, минуту внимания. Вот послушай-ка…
Антон поворачивался к нему, отец прижимал страницу костяным ножичком и читал ровным мягким голосом:
«Событие, которое произошло осенью 1380 года на поле Куликовом, стало живым символом русского народа и его истории. «С войны не бегают, а сражаются до последнего издыхания, чтобы получить доблестный конец», – учит признанный всем православным народом оптинский старец иеросхимонах Амвросий, выражая этими словами общецерковное сознание во взгляде на войну физическую, и вместе – на брань духовную, которые взаимосвязаны по существу. Быть Церкви в стороне от этих событий – значит уйти с поля брани. Вот почему Христос Спаситель на замечание Своих учеников: «Здесь два меча», – сказал: «Довольно». И русские верующие люди достаточно глубоко восприняли этот Евангельский урок истории, передавая последующим поколениям опыт брани наших предков, и прежде всего – брани духовной. Никогда в истории человечества кровь православных христиан не проливалась напрасно, особенно во время ключевых исторических событий, каким была Куликовская битва за свободу народов земли. На поле Куликовом встретились не просто русская сила с силами орды. Произошло столкновение благодатной духовной силы, осененной благословением Божьим, с поганью и нечистью, воплотившей в своём пафосе разрушения и порабощения зловещий лик Сатаны. Он-то и был повержен тогда благодаря духовному мужеству русских людей, возложивших себя на алтарь Добра и Света во имя грядущих поколений православных». Он замолкал, сдержанно улыбаясь, выпрямлялся, насколько позволял деликатно поскрипывающий шезлонг, и привычно быстрым движением снимая с переносицы своё золотое пенсне «мотылёк»:
– Замечательно. Правда?
– Правда, – кивал головой притихший Антон.
– Действительно, это не просто битва. Это… это… – Отец замирал, держа перед собой пенсне, и тихо добавлял: – Это крёстная жертва русского народа…
Что-то зашуршало в углу.
Серая, похожая на тряпочку мышь спокойно пробежала по плинтусу и юркнула в дыру.
Антон подошёл к отцовскому столу, подвинул стул и сел, положив руки на огрубевшую, вспучившуюся местами поверхность.
Когда-то здесь стоял массивный чернильный прибор, хрустальные кубики-чернильницы которого так красиво разлагали солнечный луч на яркие радуги, а чуть левее лежал календарь, стояла фарфоровая вазочка для карандашей и высокий трехсвечный шандал. Отец зажигал его росными августовскими вечерами, когда отключали свет. Прикуривая от свечи, отец чуть склонял набок свою красивую, рано поседевшую голову, брал папиросу большим и указательным пальцами, выпускал дым, оттопыривая нижнюю губу.
Антон посмотрел вверх. Яичную желтизну елового потолка сменил серый налет. По углам виднелись заросли паутины. Он протянул руку, подставил ладонь под капель. Холодные увесистые капли стали разбиваться о пальцы, обдавая лицо водяной палью.
«А ведь здесь жили, – подумал Антон. – Жили люди. Сидели на этом стуле. Разговаривали. Смеялись. Пили чай из широких чашек с синими розами на фарфоровых боках. И одним из этих людей был я…»
Я, произнёс он, поднося к глазам мокрую руку.