– Быть не может! Да вы что? Он же восемь лет со мною не здоровается.
– Идёт, идёт! Я в раздевалке видел.
– И я.
– С женой?
– Один, Иван Трофимыч.
– Не верится что-то… разыгрываете небось?
– Да что вы! Вон, смотрите!
Барвицкий вошёл, с порога прищурился на развешанные картины. Переложив гвоздики в левую руку, достал удостоверение, показал седоволосой старушке-билетёрше.
Иван Трофимович покачал головой:
– Чудны дела твои, господи…
Улыбаясь, Барвицкий осмотрел три висящие рядом с входом картины, обошёл группу столпившихся возле «Дороги жизни» и, ища глазами, двинулся к Самотееву.
Иван Трофимыч шагнул из толпы учеников навстречу.
Барвицкий был в элегантном сером костюме, остренькая седенькая бородка упиралась в бежевую водолазку, очки радостно поблёскивали.
Переговаривающиеся ученики смолкли, повернулись.
Барвицкий подошёл к Самотееву:
– Поздравляю, Ваня.
– Спасибо, Феликс.
– Всё – потрясающе. Просто глаза открыл мне.
– Да что ты, что ты… так, работа как работа…
– Нет, Ваня. Это не просто так. Потрясающее искусство… И вот пусть оно будет так же вечно и живо, как эти цветы… так же свежо…
Он протянул гвоздики.
– Спасибо, Феликс, спасибо…
Часто заморгавший Самотеев взял цветы и побледнел, замерев над ними. Гвоздики были пластмассовые.
Барвицкий усмехнулся:
– Козьма Прутков сказал: если хочешь быть гением – будь им. Будьте гением, Иван Трофимович. Ваши картины в Лувр просятся. В галерею Тейт. В Прадо! Экий матёрый человечище! Посмотрите на него, как он скромен и возвышен!
Дрожащие пальцы Самотеева мяли пластиковые стебли:
– Негодяй… гадина…
Он шагнул к Барвицкому, но тот боком заспешил к двери:
– Малюй дальше, лакировщик! Бабу с веслом ещё не написал? Пионера с горном? Трудись!
Самотеев шёл на него:
– Сволочь…
Барвицкий лавировал между онемевшими посетителями:
– Золотые рамки не заказал ешё?
Самотеев кинул в него гвоздики.
Со слабым треском они попадали на пол.
– Он мне ещё в Суриковском завидовать начал, – со вздохом проговорил Иван Трофимыч, разрезая норму вдоль, – хотя он был намного талантливей. Особенно в рисунке. На третьем курсе мы в Ялту на практику поехали, море писали. Ну и три моих этюда в пример поставили. А раньше только он в фаворе был. Ну и началось…
Самотеев посыпал обе половинки зеленью, сложил и стал есть.
Горохов и Старостин сидели напротив.
– А потом в Союз меня раньше приняли. И первая персональная тоже у меня раньше, чем у него, была. Он там был, придрался к пустяку и наговорил гадостей, как сегодня. Патологически завистливый человек. И по-моему, не совсем нормальный уже. На творчестве это быстро сказалось. Пишет ужасно. Он хотел тоже Горького написать, как и я. Но что из этого вышло – вы видели, наверно.
Горохов кивнул.
– И сейчас… гвоздики эти… – Самотеев грустно улыбнулся. – А я тоже хорош… расстроился, орал что-то. Надо было просто посмеяться. А вышло, что он надо мной посмеялся…
– Да что вы, Иван Трофимыч, это он над собой посмеялся. Лицо свое показал. У него и учеников не осталось.
– Да я слышал.
– Крылов ушел, Дроздецкий тоже, Рая Гликман ушла…
Самотеев кивнул:
– Ну и поделом ему. Сам виноват.
– Сам.
– Сам, конечно.
Самотеев отправил последний кусочек в рот и вытер слегка запачканные руки салфеткой.
– Тёть Кать, а вы? – Георгий остановил у рта вилку с насаженным опёнком.
– Кушай, кушай, я после, – улыбнулась Екатерина Борисовна.
– Да чего ж после, я что, как хам, есть буду, а вы смотреть?
– Ешь, Жора, я не хочу, ей-богу. Я в четыре отобедала.
Георгий сунул в рот опёнок, отломил хлеба:
– Все равно неудобно как-то… у нас вон никогда поодиночке не садятся. И в Астрахани, и здесь – всё равно. Всем семейством.
– Так у вас же семья – восемь человек! А я одна на весь этаж.
– Как на весь?
– Так на весь. Зворыкины за границей.
– Это переводчик который?
– Да. А Мамонтовы с юга не вернулись ещё.
– Ясно…
Георгий налил вторую стопку, выпил.
Екатерина Борисовна поставила перед ним сковороду жареной картошки:
– Вот, наворачивай. Норму как следует заесть надо. Чтоб ни запаха, ничего… Отец мой покойный квасом запивал. А после водки и поест поплотней…
Георгий принялся за картошку.
Екатерина Борисовна взяла со стола пакетик из-под нормы, скомкала, кинула в мусоропровод.
Чайник закипел, вода побежала из-под крышки.
Екатерина Борисовна выключила его.
– Тёть Кать, а тётя Наташа с вами до последнего жила? – не поднимая головы, спросил Георгий.
– До самой больницы. Потом-то три месяца в больнице, и всё. Быстро у неё. Рак – он быстрый.
Она вздохнула, вытерла руки о фартук и села напротив.
Георгий налил стопку:
– Я вот одного понять не мог – как это она снайпером, на фронте… Маленькая такая.
– Да. А тогда она вообше крохотной была, тонюсенькая. В сорок втором провожали её, прям как девочка. Две косички и шинель до пят. Ревела я тогда белугой…
– И она девяносто два фрица ухлопала?
– Да. Девяносто два. Офицеров штук двадцать. Одного, говорит, не то майора, не то подполковника. С крестом, старого такого. Грузного. В грудь ему пустила, а он будто пьяный – улыбнулся и сел. Сидит и улыбается. А потом повалился.
– А вернулась в сорок пятом?
– Да.
Георгий выпил, закусил опятами.
– Я вот, тёть Кать, до сих пор жалею, что не видел, как вот она там с наградами в кителе. Ну она ведь на День Победы надевала?
– Надевала. А ты правда не видел?
– Ни разу!
– И наград не видел?
– Только на похоронах. Несли когда. А так – нет.
Екатерина Борисовна встала, пошла в комнату:
– Идём покажу.
Георгий проглотил опёнок, двинулся за ней.
Екатерина Борисовна открыла старый платяной шкаф, сдвинула в сторону висящие на плечиках платья и пальто, вынула обёрнутый марлей китель:
– Держи.
Георгий принял вешалку, Екатерина Борисовна сняла марлю.
Китель был увешан медалями. На правой стороне лепились два ордена.
Георгий присвистнул:
– Здорово.
Екатерина Борисовна поправила завернувшийся борт и отошла, сложив руки на животе:
– Вот, Жора. Китель Наташин.
Георгий рассматривал медали. Пахнущий нафталином китель качался у него в руках:
– За Победу… За Берлин… а это… Варшава… а ордена. Ух ты!.. Красной Звезды и Красного Знамени. Здорово.
Он потрогал китель:
– И что, она капитаном вернулась?
– Капитаном. Чуть майора не дали.
– А ушла?
– Лейтенантом, кажется. Сразу после училища.
Екатерина Борисовна взяла у него китель, поднесла к окну.
Георгий провёл ладонью по линялой спине и задержал руку.
– А это что?.. Внутри там что-то…
– Аааа… – она улыбнулась, сунула руку за отворот, – это норма Серёжина…
Она осторожно вынула из внутреннего кармана кителя грубый бумажный пакет, передала Георгию.
На пакете было оттиснуто красным:
Пакет был надорван. Георгий заглянул внутрь:
– Норма… надо же…
Екатерина Борисовна вздохнула:
– Да. Это в сорок третьем. Когда убили его под Сталинградом, то есть не убили, ну, ранили тяжело, а в госпитале он и умер. А друг его, Иванютин, и передал Наташе. Они ведь с ней перед самой войной расписались. А норму он Наташе передал, Иванютин. Ещё карточки остались, письма. И норма. Вот…
Она положила китель на диван и стала укутывать марлей.
– А можно норму посмотреть, тёть Кать? – Георгий вертел в руках пакет.
– Смотри, чего там…
Он вытряхнул норму на ладонь. Она была чёрная и твёрдая.
– Да… во какая…
– Не то что теперь, правда?
– Конечно.
Теперь и пакетик аккуратненький, жаль выкидывать, и сама-то свежая, как масло.