— Тебя по мне? Так что без меня, думаешь, было бы проще? Я поперёк дороги встал? Что ж! Возвращайся в Петербург; там меня никто не знает… Годам к сорока до начальника отделения, быть может, доберёшься. Я не помешаю.
Он вытянулся в кресле и замолчал.
— Если ты будешь обижаться, то и говорить нельзя, — вяло заметил Александр.
Пётр Иванович не шевелился. Он следил за тем, как сын достал из кармана маленький прибор и стал медленно и спокойно подпиливать свои длинные ногти. Раздражение его росло, ясности и умиленности настроения как не бывало.
— Конечно, я здесь не сила, — наконец, сдержанно заговорил он, встал и начал ходить взад и вперёд по усыпанной песком площадке. — Где же быть силе у сына мелкопоместного дворянчика Гарушина? Мелкой сошки… ничтожества… Твоего деда, моего отца князь Баратынцев дальше передней своей не пускал… Про него и теперь ещё всяких россказней не оберёшься: пьяница, шут, мелкий мошенник… Не тем будь, покойник, помянут! Тот же князь Баратынцев мне, студенту, руки никогда не подавал, а один раз, на собрании, куда я попал из любопытства, взял меня этак вот за ворот, легонько толкнул к дверям и приказал попросту сбегать к нему на дом и сказать кучеру, чтобы через четверть часа подавал лошадей.
— А ты что же? — спросил Александр.
— Сбегал и сказал! — чуть не выкрикнул Пётр Иванович. — Но я уже тогда чувствовал… мне только надо было… выждать.
Он сделал жест, как бы угрожая кому-то, и потом вдруг повернулся к сыну.
— Хочешь быть предводителем? — тихо спросил он.
— Но это бредни! — ответил сын. — Твоя мания величия не знает меры.
Пётр Иванович усмехнулся.
— Да? Ты думаешь?
— Но ведь князь всю жизнь был предводителем и умрёт им.
— А если я его смещу? — тихо спросил Пётр Иванович, и в его изогнутой позе, в блестящих глазах Александру почудилась близость безумия.
— Это ты-то? — с оттенком презрения вырвалось у него.
— А! И ты тоже говоришь: ты-то? Да, я! Я! Я! Сын шута и скомороха! Я смещу князя Баратынцева и посажу предводителем тебя, моего сына. Я!..
Он смеялся и колотил рукой в грудь.
— Не кричи, — попросил Александр. — Говори просто и толком: какие у тебя данные?
Гарушин притих, но продолжал смеяться.
— Всё это просто и понятно даже для ребёнка: ненаглядный сыночек, князь Андрей, приехал из полка в отпуск и привёз гостинец — долги! Уплатить — состояние князя не выдержит; не уплатить — князенка выгонят из полка с позором!
— И ты заплатишь долг?
— Старый князь был у меня вот здесь. Просил, умолял…
— Заплатишь? — повторил свой вопрос Александр.
— Да! — сказал Пётр Иванович и сел.
Александр спрятал в карман свой несессер и нахмурил лоб.
— Конечно, ты всё обдумал и в проигрыше не будешь ни в каком случае?
— В проигрыше не буду, — подтвердил отец.
— Но для предводительства нужны большие средства, — немного погодя сказал Александр.
— Разве их нет?
— У тебя, они есть, но не у меня.
Лукавая улыбка мелькнула в глазах Петра Ивановича.
— Новое имение я покупаю на твоё имя, — сказал он.
— Ну, это что за состояние в земле! — небрежно заметил сын.
— Как? Что? — воскликнул Гарушин. — Это не состояние?.. Если ты женишься на княжне, — высказал он разом свою заветную мысль, — я тебе отдам половину того, что имею сам. При таких деньгах, да связи… Недурно для Гарушина! Как? Что?
Александр зевнул.
— Удивляюсь тебе, — сказал он. — Ты волнуешься, как мальчик. Кому, как не тебе, знать силу денег. У тебя деньги — у тебя все. Пора успокоиться.
— Успокоиться! — с горькой усмешкой повторил Пётр Иванович. — Нет, это не по мне… Не с моим характером. Быть может, позже… когда ты заменишь князя, — прибавил он с улыбкой.
— Княжна, кажется, не первой молодости? — спросил Александр.
— Ты увидишь её, — сказал Пётр Иванович. — На днях мы будем у них. Ну, что же? Действовать? — с громким смехом спросил он через минуту и дружески хлопнул сына по коленке.
Александр поморщился.
— Мне всё равно, — сказал он, — и если ты обещаешь… Пора и мне не глядеть из чужих рук.
III
Солнце садилось в конце аллеи, и его яркий красноватый диск блестел сквозь подвижную сетку листьев и ветвей. Вдоль аллеи уже легла тень, но жара первых июньских дней ещё не успела замениться вечерней прохладой. В круглой беседке, обвитой плющом, шёл оживлённый спор.
— Господа! — говорил человек средних лет, полный, с обрюзгшим и помятым лицом. — Господа! Чем больше теорий, чем больше программы, тем меньше искренности. Помилуйте, к чему нам эти ходульные герои, у которых самопоклонение всегда на первом плане? К чему нам эти крикливые проповедники общественной доблести и морали, у которых в каждом слове звучит фальшь? Наша молодёжь увлекается, она даже легкомысленна, быть может, но я с удовольствием беру на себя её защиту: она не лицемерит, она пользуется жизнью и всеми благами её, она знает, что за молодостью близко идёт старость, и что тогда хватит ещё времени и на мораль, и на проповеди разных возвышенных идей.
Оратор быстро оглянул присутствующих, стараясь уловить впечатление, произведённое его маленькой речью, особенно на княжну.
Он остался доволен. Вера Ильинишна слегка вспыхнула. Небольшая ростом, очень худенькая, она производила впечатление ещё недоразвившейся девочки, но в чертах лица, в линии подбородка и крепко сложенных губ сквозили энергия и упорство. Она была некрасива, и только одни глаза, голубые, широко открытые, были хороши и придавали лицу оживление и выразительность.
— Это неправда! — крикнула она. — Та часть молодёжи, которую я знаю, и о которой мы говорим, та молодёжь, которая только смеётся над всеми мыслями, над всеми благородными попытками… Где её взгляды?.. Два года назад они носили усы стрункой, теперь носят щёткой…
Она вдруг остановилась, как бы спохватившись. Её собеседник глядел на неё снисходительно-насмешливым взглядом.
— Когда вы сердитесь, я прихожу в восторг! — смеясь сказал сосед княжны по скамье, ещё молодой человек с подстриженной клином бородкой, ласковыми карими глазами и яркими губами, складывающимися при улыбке сердечком.
— Юрий Дмитриевич! — воскликнул Маров. — В лице молодёжи княжна обвиняет и вас.
— Нет! — ответила Вера. — Причём тут Листович? Маров защищает известный тип молодёжи, а я его ненавижу! И когда я замечаю, как ещё мальчуганы, дети по возрасту, подготовляют из себя манекенов для приличного ношения мундира…
— Пора пить чай, — спокойно заметил Дима, 14-ти-летний мальчик в форменной фуражке привилегированного учебного заведения.
Он встал, отвёл на середину аллеи, прислонённый к дереву, велосипед и медленно поехал по песчаной дорожке, заслоняя солнце и словно брызгая лучами из-под никелированных спиц колеса.
— Жизнью пользуйся живущий! — с сладкой улыбкой продекламировал Маров. — Я пожил, и немало пожил и всё ещё жить хочется, да так, чтобы сразу шире забрать, захватить… Если бы дали мне полную свободу распорядиться своей судьбой, я сказал бы: дайте мне узнать счастье… блаженство, которого я не мог бы пережить, и я приму смерть с благодарностью. Так, Юрий Дмитриевич?
— Ну, что ж, — шутя сказала Вера. — Примите порядочную дозу гашиша или вспрысните себе побольше морфия. Цель будет достигнута. Умрёте именно так, как хотите.
— Все умрём! — с напускной грустью, покачивая головой, подхватил Маров. — И останется от нас горсть праха, но я умру воспользовавшись всеми дарами жизни, а вы из вашей борьбы с ветряными мельницами вынесете одно утомление и разочарование.
— Я не умею бороться! — грустно сказала Вера. — Я сержусь, никому ничего не доказываю. Я хотела бы быть правой, потому что…
— Потому что вы нетерпимы! — сказал Маров.
— Не знаю, — ответила Вера.
— Пожалуй! — вдруг сказала она. — Да, вы правы, я нетерпима. Я возмущаюсь… Я чувствую, всей душой своей чувствую, что относиться к жизни так, как относится к ней большинство, недостойно! Если бы я сама была выше, умней, добрей, мне легко было бы стать снисходительной. Но я чувствую себя неправой и негодую, что другие, кругом меня, не видят своей неправоты. Я не выношу их непоколебимой уверенности в себе и своих силах.