Книжка, которую я лишь бегло полистал, которую отказался читать, за что вынужден был ее проглотить, сделалась и впрямь моей книжкой, моим как бы содержанием или чем-то в подобном духе, - я и до сих пор не уяснил, как все это трактовать. Но я проникся нераздельностью слияния с ней, а заодно даже и с женщиной, решившей столь неожиданным способом утолить мой голод. Я много говорю... Дела были короче. Но я хочу объяснить, я уже тогда торопился как-то истолковать происходящее, хотя бы только для себя. Но тогда я не знал, как это сделать.
Э-э! неутоленный голод! И высшие истины. А где же правда? И я, в недоумении замерший посередине. И тусклый свет, льющийся в узкую щель оконца.
Съел рукопись, вещество для пищеварения - это вам любой ученый подтвердит - непригодное. Моя гостья, как и подобает звезде, роняла холодный свет.
Вот что-то такое приключилось со мной, - событие довольно условное, но вовсе не из разряда легковесных, как может представиться на первый взгляд, - и мне показалось, что я, благодарно улыбаясь незнакомке, теряю сознание...
И я спрашиваю вас: вы понимаете, что со мной случилось? Я голодал, но меня вдруг накормили. Я оказался сыт словами и идеями, не понимая, в чем их значение для меня и какую роль в моей жизни они могут сыграть. И сразу обозначилось, что из этого непонимания нет выхода.
Я, господин Рыцарь Запредельных Возможностей, ужас до чего маленький человек.
***
- Не вздумай приписывать малость и мне, - с холодной усмешкой предупредил Элой.
- Что вы, как можно! Я вовсе не к тому клоню и вообще знаю, что ставить вас на одну доску с мелким людом, с которым я тогда якшался, это все равно что шутить с огнем или насмехаться над папским легатом. Это все равно что взять недоваренных раков...
- Я понял, а ты продолжай начатый рассказ.
- Я, проглотив рукопись, выскочил из подвала, выбросился из халупы на равнину, уныло лежавшую под солнцем. Поди-ка уясни этакое происшествие, охвати нюансы, сообрази насчет последствий!.. Ну, я о проглоченной рукописи...
Теперь я уже и не помышлял о том, чтобы остаться дома и пребывать в рабстве у своего господина, бывшего моего благодетеля. Я прибежал в большое селение, и там, если в двух словах, приключилось со мной следующее. Там, к слову сказать, у многих домов первый этаж каменный, второй - деревянный, с резьбой, знаете ли, с узорочьем, и это - красота невозможная и восьмое чудо света. Ничего не попишешь, заграница, куда нам до них! Так вот, на крыльцо храма степенно - я на это принципиально обращаю ваше внимание - именно степенно вышли два человека, оба примерно моих лет, один, судя по изящно размытой длинными смоляными волосами внешности, служитель, сугубо духовный человек, а его спутника я как будто даже узнал. Как если бы прямо-таки нужно было определиться с ним как с человеком, который по неким причинам непременно должен быть мне знаком. Болезненно и жутко толкнулось во мне какое-то узнающее или, может быть, даже злопамятное существо. Я смотрел на этого человека из непостижимой бездны той расслабляющей болезненности, которой он меня напоил, помрачил всего меня в один миг; я словно не верил своим глазам. Однако все это не те слова, и в очередной раз могу лишь пожалеть, что не пишу книжек... Я усиливался дать ему имя, но это не удавалось. Он не поворачивался в мою сторону. Они стояли на крыльце, серьезно и вежливо беседуя, а затем расстались, с улыбкой пожав друг другу руки, и служитель скрылся опять в покоях храма, этот же человек прошел мимо меня, а я застыл на месте как вкопанный. Он был не без шика одетым господином, довольно высокого роста, с широкой черной бородой и до чрезвычайности аккуратной стрижкой, со здоровым румянцем на каких-то псевдоаскетических щеках; веки полуопущены, на лице строгость и неприступность, смешанные с готовностью презрительно усмехнуться над бытием, стоящим ступенькой ниже, и походка исполнена великолепного, хладнокровного достоинства. Это важно, как он выглядел, это важно до моей невменяемости, до обретения мной исторического значения, до того великого обстоятельства, что я, может быть, очутился в центре мировых событий, а мимо меня шел человек, такой человек... Он не удостоил вниманием мою скромную и праздную персону, прошел мимо, исчез в каких-то огромных воротах, а я остался на прежнем месте с разинутым ртом, изумленный и обескураженный. Впрочем, я ведь проглотил, кажется, рукопись...
Сравните мысленно с тем нарядным и выхоленным господином меня, вчерашнего раба, лохматого, неумытого, голодного... Я углубился в узкие улочки поселка, который чем дальше, тем очевиднее развертывался в панораму целого города, и вскоре снова встретил этого ужасного человека. Он заправлял делами знаменитой в той стороне артели каменщиков, вот только об их строительных задатках и способностях я ничего вам, господин мой, сказать не в состоянии. Они о ту пору страшно запили, а с ними и чернобородый, а вслед за ним, внезапно усмехнувшимся мне в одной грязной и убогой харчевне, запил, подсуетившись, и я. Странное дело, я его, можно сказать, узнал, и представлялось, что мне вполне должно быть известно его имя и необходимо только небольшое усилие, чтобы я это имя вспомнил. Этот человек был, несомненно, моей добычей, очень важной и перспективной, и, не вспомнив его имени, я словно бы не знал, какую цену ему назначить, а назначить ее тоже было весьма важно. Но разве я мог вспомнить, если я его, скорее всего, и не слыхал никогда? Как бы то ни было, я свято верил, что он все равно не уйдет от меня, не сорвется с моего крючка, хотя, в общем-то, я так или иначе крепко прилепился к их компании, а в ней, надо сказать, царили чудовищные порядки.
Меня распирала жгучая энергия просто оттого, что я воображал чернобородого узнанным, я направлял на него неистовое любопытство, изумление, гнев, протест, отвращение, а каменщики тем временем напивались до чертиков, и я вместе с ними. Зарождалось ясное уразумение, что дело мне предстоит иметь с чем-то противоестественным, нечеловеческим, скажем так, для пущей яркости и аллегоричности, - дьявольским. Угнаться за чернобородым, когда он вливал в себя забористую влагу, было немыслимо, так что я уже мнил его на редкость оборотистым малым, а если до верного рассудить, так все равно что оборотнем. Этот напрочь захмелевший и утративший весь свой лоск, но по-прежнему мучавший мое воображение прохвост принимал от своих подчиненных увесистые тычки в знак того, что они не одобряют некоторые странности его поведения. Посунься он теперь хоть на шажок тем высокомерным павлином, каким недавно прошествовал мимо меня возле храма, не сносить бы ему головы, но после парочки особенно знатных затрещин он стал тих как рыбка и ходил, поджимая зад. Мне сдается, он даже заделался вдруг куда как мельче ростом. Но и другие вели себя дико и неладно на фоне величественных храмов, которыми медленно, но верно застраивался поселок, превращаясь в необъятный город, а может быть, и будущую грандиозную столицу мира. Один из каменщиков разросся и булькал, как кипящий суп, исстрадавшись же, мучимый, должно быть, желудком, пустил громадную фикальную толщу, а находился отнюдь не в специально отведенном для подобных дел месте, и за непозволительную выходку его долго увечили напарники. Синего от побоев и изможденного, его, когда по городу пополз слушок о чуме, принялись бить все, кому не лень, и потащили на площадь, и сожгли бы, как виновника грозящей нам беды, но он умер прежде, чем разгорелся костер, умер просто от страха. Тогда пьяные каменщики другого своего товарища уже разве что для смеха затолкали в чулан как заподозренного и почти приговоренного, и там он стремительно падал в бездну животного существования, существовал как бы в некой норе среди грязного, вонючего тряпья, где порой вздыхал горестно. Откуда-то выбежала масса юрких, ожесточенных людишек, закричавших, что они тоже каменщики, и несчастный у них в руках мгновенно превратился в замусоленное, оборванное, запуганное, дрожащее существо с болью и отчаянием в глазах. В эти тревожные дни с нами запила приблудная девка, и она приглянулась мне, а я понравился ей, а тут как раз и чернобородый нагадил в штаны. И ведь что сотворил гад, понимая, понимая, что нельзя! Он ведь, сударь мой, совершенно вышел прочь из рамок трезвой осмысленности и, пристроившись рядом с девкой, откровенно и как бы наивно сидел в тепле собственного дерьма, ужавшись до воробьиной стати. И это уже связная история, сюжет, в котором на глубине темным утолщением змеино продвигается судьба человека. Вонь выдала его. Девка закричала от ужаса и отвращения. Даже судорога прошла по нашим лицам, но не сказать, что то было изумление, скорее, чего-то подобного мы все-таки ждали, по опыту зная, как заведомые мученики склонны к губящим их выходкам. Несчастный более или менее случайно успел изобразить, что он в сущности не виноват, постарался принять вид маленького неразумного мальчика, который не ведает, что творит; некоторым образом он повернул время вспять, к минуте до разоблачения, когда он еще попросту сидел пьяный и дурашливый. Уже стиснутый со всех сторон нашей плотью, он снова и снова сжимался в комок до какого-то засушенного тельца и выжимал из себя предельную тишину, бесшумно волнуясь предварительным уразумением ожидающей его беды, но и не теряя надежды, что, может быть, пронесет. Но в глазах этого мальчика застыла зрелая боль, боль взрослого и видавшего виды человека, который не хочет заново проходить уже известный ему курс воспитания чувств, и можно было и тысячу лет дать ему в его несчастье и его знании, разглядеть в нем нечто, переросшее человека с его обычными пределами. Призрак надвигающейся нечеловеческой боли бродил и скользко освещал пугающим светом убогое его существо. На него накинулись, и он запищал.