Моей первой мыслью по дороге домой был вопрос, как Голядкин попал в руки Дрейера. Мне казалось невероятным то, что двое столь разных людей, державших в руках нити моего существования, могли фигурировать в одной и той же сцене. Если Голядкин был не чем иным, как инструментом в руках узурпатора судьбы моего отца, то в этом случае каждое мое достижение должно быть расценено как унизительное и, вследствие этого, неприемлемое для мести Дрейеру. Или же, что еще хуже, возможно, в этом случае требование моего благодетеля обыграть в шахматы Дрейера вместо того, чтобы убивать его, было хитроумным способом уменьшить агрессивные намерения злопамятного юноши в отношении его шефа. Этот молодой человек перестал бы надоедать ему, только полностью поверженный генералом, для которого это вторичное унижение Кретшмаров стало бы подтверждением того, что само его имя и героическая судьба есть не что иное, как божественный знак судьбы.
С другой стороны, мысль о том, что связь между Дрейером и Голядкиным могла быть делом, никак не связанным с моей карьерой, не слишком успокоила меня. Через несколько дней я понял, что не этот немыслимый союз противников, а скорее увиденное вблизи лицо Дрейера, знакомое мне до этого по разрозненным фотографиям и мелькавшее на митингах, было на самом деле тем, что будоражило мой разум. После встречи тем берлинским вечером постоянно маячило в моем сознании это лицо, гармония черт которого вдруг показалась мне чем-то очень близкой. Этот не совсем строгий профиль, этот слегка косящий взгляд и эти волосы, которые теперь начинали седеть, я тысячу раз исследовал, глядя на себя в зеркало. Теперь черты генерала Тадеуша Дрейера были даны мне с унижающей очевидностью моего собственного портрета в будущем, вовсе не такого, каким хотел бы видеть его мой отец, а такого, который все мы беззащитно несем с самого момента нашего зачатия и который остается с нами до последнего часа нашей жизни.
Вероятно, мысль о том, что Дрейер мог быть отцом, вначале была слишком тяжелой для того, чтобы считать ее верной. Однако со временем, не знаю, к своему несчастью или спасению, я перевел ее в эту категорию.
Наши войска вторглись в Польшу осенью 1939 года. События менялись с головокружительной быстротой, как если бы все свершалось первый и последний раз в истории. Гром военных маршей, колыхание штандартов и звон снаряжения сопровождали этот спектакль, в котором участвовали тысячи людей, готовых к жертвоприношению. В австрийском контингенте армии рейха царил безграничный энтузиазм, и, не стану отрицать, я и сам, забыв на время о том, насколько противным было для меня все это, позволил шквалу захватить себя.
После нашей несостоявшейся встречи в берлинских предместьях я мог констатировать, что мой благодетель в действительности был верным ординарцем генерала Тадеуша Дрейера. По-видимому, два этих человека познакомились и вместе сражались на злополучном Балканском фронте во время войны четырнадцатого года, и с тех пор Голядкин сопровождал того, кто вернулся с фронта с тем Железным крестом, который, как всегда считал мой отец, причитался ему. Было несомненным, что Дрейер знал о моем существовании, а точнее, непосредственно влиял на мою жизнь, как в другие времена он распорядился судьбой моего отца. Признаюсь, что вначале я не сомневался, что буду испытывать к нему лишь гнев, однако за месяцы, прошедшие с момента моего открытия до завоевания Польши, я почувствовал, что постепенно полностью отказался от такой оценки. Происшедшее столкновение чувств в конце концов убедило меня в том, что в результате спора причинил Виктору Кретшмару вред, что Дрейер, раскаявшись, решил по-своему компенсировать его. Эта малодушная и приспособленческая идея, посетившая меня не в первый раз, побуждала меня не доводить мою месть до крайности, однако именно это убеждение помогло мне то стрессовое состояние, которое было сродни лихорадочному падению в пропасть. Но в то же время в мою душу стали проникать безнадежность и тревога, вызванные осознанием того, что я, зная об истиной роли Дрейера в моей судьбе, продолжал чувствовать себя сыном поверженного стрелочника Виктора Кретшмара.
Моя мать умерла от сифилиса лет пять назад, и я не имел возможности даже присутствовать на ее похоронах. Мой отец в это время чах в доме престарелых во Франкфурте, неспособный даже узнать меня, не говоря уж о том, чтобы оценить мои усилия вернуть ему потерянное. В этих условиях смертельное противостояние с Тадеушем Дрейером уже не являлось сведением счетов сына Виктора Кретшмара с соперником, вытеснившим его отца, а приобретало характер личной жертвы. Моя мимолетная встреча с генералом и его адъютантом, происшедшая в берлинских сумерках, одним махом отняла у меня желание в чем-то не упрекать Дрейера. Ненависть, эта движущая сила, направлявшая каждый мой шаг в последние годы, вдруг сменилась полным безразличием к людям и делам, и я подумал, что настал момент выяснить, какая судьба ждала бы Виктора Кретшмара в Польше. Я почувствовал, что мой долг — вступить в эту новую войну, в ожидании того, что терпеливый стрелок, прячущийся в гуще славянских лесов, уничтожит меня точным выстрелом и затем мое тело распадется в чужой земле. Только таким образом, казалось мне, я вырву у Тадеуша Дрейера жизнь, воссозданную им при доброй помощи Голядкина. Не знаю, было ли это обусловлено моим отвращением к жизни или, напротив, упорным страстным желанием пожить такой жизнью, от которой Виктор Кретшмар отказался много лет назад в поезде, шедшем к восточным траншеям. Думать в этом случае о шахматной партии с Дрейером представлялось почти фривольностью, абсурдной ставкой, ибо при любом исходе я оказался бы проигравшим. Моя смерть, трусливая и нелепая на не менее нелепой войне, была единственным способом получить с Дрейера за каждую по отдельности и за все его гнусности.
Однако обманщик моего отца, должно быть, каким-то образом интуитивно почувствовал посылы моего логического самоубийства, потому что придумал нечто, чтобы опередить черную работу смерти. Даже сейчас мне хочется думать, что та вторая встреча с Дрейером не была такой уж случайной, какой он хотел представить ее вначале. Хотя иногда я подозреваю, что именно судьба, если не действия в духе Макиавелли этого Голядкина, привела к нашему противостоянию. Сейчас мне кажется, что любой поворот судьбы, сколь бы странным он ни казался, был для меня связан с именем Тадеуша Дрейера.
Через несколько недель после того, как войска рейха были окончательно расквартированы в Польше, я оказался на фронте с группой технической поддержки оккупационных войск. В течение более чем трех месяцев, не ведая истинных мотивов, я играл значимую роль в составлении подробной железнодорожной карты германско-польской приграничной зоны, предназначенной, как мне стало известно впоследствии, для придания большей сокрушительной силы первому великому военному наступлению фюрера. Затем мне пришлось заниматься неблагодарной работой по подготовке основ для реконструкции некоторых железных дорог, обеспечивавших перевозку грузов и заключенных в концентрационные лагеря, которые наше руководство начало строить в Польше. Я должен был интуитивно почувствовать, что эти служебные обязанности, с бюрократической точностью записанные в моем приказе о перемещении, заключали в своей глубине отвратительный груз крови, который ложился всей тяжестью на нас со времени подписания Версальского договора в 1919 году. Тем не менее мне было совершенно безразлично, каким именно целям служили мои знания о железных дорогах. В те времена лица, имена и судьбы людей были настолько растворены в анонимности вооруженной толпы, что было бы бесполезным претендовать на то, чтобы водоворот истории мог замедлить свое вращение из-за появления индивидуумов, которых он давил в ходе их хаотического, беспорядочного бегства. Я предчувствовал, что эта новая война была, помимо всего прочего, направлена на подтверждение моей собственной неспособности освободить себя от тени отца и стремления спрятаться хотя бы в фотографию, где моя судьба осталась бы отпечатанной пожизненно.