Судьба, однако, иногда удивляет нас неожиданными оборотами, которых невозможно избежать. Речь идет о ее злых шутках над нами ради того, чтобы мы не впадали в полную пассивность и хоть на миг насладились иллюзией того, что и мы имеем доступ к нитям, при помощи которых другие манипулируют нашим существованием. Такой урок я получил в 1941 году, именно во время нахождения в Польше. Практически все было готово для осуществления плана «Барбаросса», и мне лишь оставалось ждать приказа своего начальства, чтобы сменить компас инженера на винтовку. Друг, которого я завел в партии, работавший в то время фотографом высшего германского командования, пригласил меня осмотреть концентрационный лагерь Треблинка. Я согласился, стараясь избежать пресного ожидания ухода на фронт, события, которое будило во мне тревожность, похожую на ту, что испытывает приговоренный к смерти в ожидании утра восхождения на эшафот. Менее чем за два часа бронепоезд должен был доставить нас в лагерь, по дорогам, которые я сам помогал проектировать. Там нас ждал прием коменданта Треблинки, который должен был носить характер вечеринки, предвещавшей нечто, немногим отличавшееся от оргазма.
Таким образом вскоре, в новеньких погонах лейтенанта, я оказался в роскошном вагоне для курящих, переполненном шикарными дамами и офицерами, занимавшими высокие посты. Далекая от того, чтобы воодушевить меня, эта сцена, казалось, явившаяся из глубин забытых мною детских фантазий, исподволь приобрела доводящий до изнеможения характер ночного кошмара. Помню, в вагоне стояла липкая жара, несмотря на зиму, уже установившуюся на польской территории как предвестник той стужи, которая сопутствовала поражению наших войск под Сталинградом. Сидящий рядом офицер протирал объектив своего фотоаппарата с медлительностью, сравнимой с движением сонной черепахи.
Вдруг взрыв чистого и звонкого смеха заставил нас посмотреть в глубину вагона. Оттуда к нам направлялся очень высокий офицер, одетый в парадную форму. Широкоплечий, исполненный духом самодовольства, которое можно увидеть только у ветеранов войны, генерал Дрейер являл собой полуденный свет этой военной элиты, которая умела контролировать свою походку и жесты благодаря строжайшей самодисциплине. По мере того как он расчищал себе проход среди других пассажиров, его внешность становилась все более и более величественной. Следом за ним, спотыкаясь, шел Голядкин, улыбаясь мне празднично и в то же время пристыжено в предвидении встречи, которая вот-вот должна была состояться. Наконец они подошли ко мне, как бы проплыв через Саргассово море. Дрейер поприветствовал меня с такой фамильярностью, что это должно было показаться нахальством даже самому Голядкину.
— Привет, инженер. Я давно хотел с вами познакомиться. Мой ординарец много рассказывал мне о вас. — И он уселся напротив, не дожидаясь ответа. Затем тихим голосом Дрейер приказал моему попутчику и Голядкину пойти в ресторан и пропустить несколько рюмок за наше здоровье, так как ему нужно уладить со мной кое-какие неотложные дела.
Едва мы остались одни, генерал Дрейер поздравил себя с возможностью разговаривать с австрийцем в столь прусском путешествии. Затем, не обращая внимания на мое безразличие, снял китель, помолчал несколько секунд и пробормотал:
— Кретшмар… На войне четырнадцатого года я был знаком со стрелочником из Галиции, носившим это имя. Отличный шахматист, несомненно.
Он произнес эти слова с сердечностью, которая показалась мне противоестественной. У Дрейера была любопытная манера произносить гласные, обычно свойственная людям, проведшим в разных частях света достаточно времени, чтобы утратить всякий акцент, как если бы они превратились в граждан той вымышленной провинции, которая тянется от Финляндии до Триеста. Говоря, он расслабил на столе свои огромные руки. Казалось, он готовится исполнить на воображаемом пианино увертюру, единственным слушателем которой должен был быть я. Одного упоминания об отце оказалось для меня достаточно, чтобы понять, что его слова были обидными и ненужными. В какой-то момент я был близок к тому, чтобы потребовать у него, чтобы он раз и навсегда раскрыл свои цели, но меня остановило неосознанное ощущение, что эти преамбулы и эта ирония были неотъемлемой составной частью маленького ритуала жертвоприношения, в котором мы оба являлись главными действующими лицами.
— Мой отец, гергенерал, — соврал я, сказав наконец ту единственную правду, какую мог предложить своему слушателю, — родом не из Галиции, а из Ворарльберга.
Дрейер сделал кратчайший жест удивления, как если бы он понял мой сарказм, улыбнулся и добавил, что он тоже родился на австрийском юго-западе, хотя, к сожалению, не помнит о том, чтобы знал там кого-либо по фамилии Кретшмар.
— Быть может, — добавил я, думая таким образом завершить этот нелепый обмен любезностями, — это связано с тем, что мой отец очень рано покинул родину и работал стрелочником на линии Мюнхен — Зальцбург.
Безразличная улыбка генерала Тадеуша Дрейера перешла в радушный смех, растворившийся затем в дыму сигареты, которую он только что зажег.
— Ах, Зальцбургский округ, — произнес он с деланой мечтательностью, — замечательное место, инженер. Самые прекрасные женщины империи цветут там дюжинами. Вы еще слишком молоды, чтобы знать об этом, но после войны это место превратилось для нас в пункт обязательной остановки.
Услышав это, я почувствовал, как целый мир начал вращаться в моей голове. Тень Тадеуша Дрейера проникла в мою душу, подобно маленькому злому демону. Он не оставил за мной даже привилегии узнать, скрывалось ли в его словах не только подтверждение моего незаконного рождения, но и вероятность того, что этот человек, так же как он рассчитал арест моего отца, следил за каждым моим шагом и оказывал мне помощь в любой момент. В тот миг мне хотелось бы оказаться вместе с ним перед зеркалом и вывести наружу каждую черточку нашего общего облика, проявление которого год за годом наблюдал во мне мой отец. Каждое событие моей жизни приобрело соответствие плану, контролируемому чужим умом. Деньги, которые привозила в дом мать, возвращаясь из Зальцбурга, в то время как мой отец тратил свое жалованье на манию, связанную с железными дорогами, заключение отца в тюрьму, мой быстрый подъем по ступеням лестницы национал-социалистической партии, легкость, с которой мне удалось завершить обучение на инженера, — все это подчинялось законам заговора, который Тадеуш Дрейер организовал с помощью Голядкина не только против себя самого или моего отца. На меня накатила парализующая меня ярость — не к генералу, а к самому себе, из-за своей неспособности обвинить его в чем-то и при этом чувствовать себя обязанным быть благодарным ему за то, что он распоряжался моей судьбой, а быть может, и моим существованием; ему, человеку, который добился того, чего мой отец, отмеченный клеймом преступника и сумасшедшего, никогда не смог бы мне дать. Ярость, связанная с памятью моей матери, которую я всегда считал жертвой Виктора Кретшмара, год за годом оплодотворявшего и презиравшего ее, вынуждая бог знает на каких темных улочках города искать средства к существованию, пока она не заработала болезнь, убившею ее. Полагаю, что на моем месте ни один человек не смог бы навести даже минимального порядка в подобной сумятице ощущений. Вряд ли я сумел скрыть свое замешательство, но, кажется, я заметил его грубое подмигивание добиться признания у своего слушателя, как если бы он также ждал долгие годы, чтобы, оставшись наедине, поговорить наконец со своим сыном, посеяв в его душе хаос чувств.
Должно быть, прошло несколько секунд после последних слов генерала Тадеуша Дрейера, прежде чем я невероятным усилием воли сумел обуздать свою ярость и обрести некоторую сдержанность. Поезд моих детских мечтаний продолжал свой медленный путь в Треблинку, полный сигаретного дыма и офицеров, которым было мало дела до разговора между начинающим железнодорожным инженером и старым военным. Вскоре мы должны были подъехать к туннелю Нагосево, где, вероятно, мне не составило бы труда, воспользовавшись темнотой, выстрелить в Тадеуша Дрейера. Однако на этот раз события приняли другой оборот, и не потому, что они не согласовывались с моими планами. Теперь я сам не мог понять, по какой причине столько времени искал возможности противостоять ему. И тогда мне пришло в голову только одно — достать из моего чемодана маленькую шахматную доску с почти стертым рисунком, которую за много лет до этого я обнаружил среди отцовских вещей. Генерал отреагировал на это действие напыщенной улыбкой и определил условия игры, сходные с теми, по которым он или мой второй отец играл десятилетия назад: если он одерживал победу, я должен был полностью перейти в его распоряжение. В случае моей победы он должен был поднять крышку своих мозгов до прибытия в Треблинку.