Пока я на грани гибели бродил с ним по лесу, я думал о том, что Эфрусси должен был воистину возненавидеть меня за то, что я помешал ему покончить с собой, покинуть этот мир в состоянии успокоенности, чтобы его память, его имя и его национальное самосознание повсюду мне сопутствовали. Для этого, однако, мне следовало разгромить его в шахматной партии. Это произошло незадолго до рассвета. До этого Эфрусси не проявил никаких признаков слабости или стремления потерпеть поражение, он вел свою шахматную игру таким образом, будто действительно хотел меня обыграть. Партия длилась несколько часов, и ничто, за исключением отдаленного орудийного выстрела и молчаливого присутствия его мертвецов, не мешало нашей игре. Никакой злобный голос, никакая рука пьяницы не явилась, чтобы растащить нас. Можно было сказать, что временами мы оба искали способа длить игру до бесконечности, как если бы только на этом пути к неизбежной развязке способны были найти столь долгожданное наслаждение. Мои опасения, что недостаток морфия способен нарушить душевное состояние моего противника, мгновенно улетучились: Эфрусси вел партию с неослабным вниманием, свойственным мастерам, которые играют так, словно ставят на кон свою жизнь в каждой шахматной партии даже в том случае, если играют сами с собой.
Почти рассвело, когда нам стало понятно, что король Эфрусси находится под угрозой гибели. Он смотрел на доску в течение нескольких секунд, сдал своего короля и поздравил меня, впервые назвав Рихардом. Затем, как если бы ничего не произошло, он потребовал, чтобы мы немного поспали, так как нас ожидал путь еще более трудный, чем тот, который я проделал в поисках Эфрусси. Мне хочется верить, что в его словах уже был намек на отказ, которого я, находясь в облаках победы, не захотел сразу же заметить. Этот намек, тем не менее, я осознал во время моего сна часа через два, и, когда он превратился в неясное предчувствие, я открыл глаза. Тогда я вновь увидел Эфрусси, сидевшего ко мне спиной. Он держал пистолет у своего виска. Никогда в своей жизни я не ощущал такой способности к быстрому реагированию, какая проявилась у меня в тот момент. Когда Эфрусси нажимал на спуск, мне удалось ударом руки изменить направление выстрела, однако он все же задел правую височную кость. В течение нескольких секунд обескураженный Эфрусси смотрел на меня, а затем, упав на пол, пробормотал:
— В этом не было необходимости, Рихард.
Окровавленного и потерявшего сознание, я тащил его на себе всю обратную дорогу в Караншебеш.
На берегу Дуная я споткнулся, и Эфрусси оказался на земле. Он продолжал дышать, как если бы это падение представляло собой лишь малую часть тех страданий, которые он испытывал в течение долгих лет. Его рана на голове все еще обильно кровоточила, и было ясно, что при такой кровопотере Эфрусси не проживет долго. В тот момент я почти ненавидел его, и мне захотелось проверить, может ли он услышать меня в своем состоянии агонии, которая не вязалась с таким сильным человеком, как Эфрусси. Наконец мне стало понятно, что Эфрусси продлевал свое существование в надежде на то, что я соглашусь с его самыми сокровенными помыслами и взвалю на себя не только его смерть, но и непосильную ношу ответственности в его бесконечной борьбе с жизнью, которую он не мог возглавить. Он надеялся, что, ведомый скорее любовью к нему, чем простой филантропией, я буду вынужден принять все это от его имени.
Когда я достиг лагеря, Эфрусси уже прощался с жизнью. Я мог ощутить это по возросшему весу его тела, его дыханию, которое раньше было глубоким, а теперь почти прекратилось, перейдя перед этим в легчайшее дуновение, почти мольбу о позволении покинуть этот мир. Думаю, что именно тогда я согласился принять его наследство и его цепи. Достигнув Караншебеша, где каски вражеской кавалерии уже чередовались с приветственными выкриками дезертиров, я сразу же направился в канцелярию. Как я и предполагал, бригадир Голядкин находился там, выискивая в многочисленных папках ту информацию, которая могла бы чего-то стоить в хаотическом будущем мира. Погруженный в бумаги, он показался мне карикатурой на Эфрусси с паспортами мертвецов. Увидев меня, бригадир испуганно встал и немного успокоился только тогда, когда я опустил тело Эфрусси на пол, и ему удалось интуитивно узнать меня, несмотря на кровавую маску, скрывавшую черты моего лица.
— Это вы, святой отец? — спросил он, еще придерживая своей единственной рукой подсумок.
— Мое имя Тадеуш Дрейер, — ответил я с вызовом, размахивая перед ним копилкой, переполненной деньгами, которую я нашел среди вещей, принадлежавших Эфрусси.
Тогда, и только тогда я заметил, что тело моего друга навсегда расслабилось, как если бы, наконец освобожденному от легиона демонов, ему удалось войти в обитель смерти, уравнивающей всех в анонимности.
III. Тень человека
Аликошка Голядкин.
Крюсель (Франция), 1960.
Издали дом генерала Тадеуша Дрейера напоминал большой барак для заключенных, настолько преобразовали годы туманный замок, величием и чернотой выделявшийся на улицах Женевы. Темные стены дома контрастировали с вечерней белизной снега, а два верхних окна напоминали два огромных глаза гигантской кошки, застигнутой в сумерках фонарями рекогносцировочного патруля. Пока я расплачивался за такси, которое доставило меня сюда, я ощутил, что это здание караулило меня с давно прошедшего момента, который, казалось, сейчас разворачивался в том уголке моей памяти, где воспоминания о наших незавершенных действиях стучат с настойчивостью механического молотка, кажущейся нам исключительным атрибутом настоящего. Вдруг все в этой сцене — разрушенная изгородь сада, свинцовый снег на городских крышах, янтарь небосвода, столь напоминающий рассвет, — показалось мне до боли родным. Я видел похожий снегопад на Украине сорок с лишним лет назад, и я перелез через эту изгородь, как и через ту, с ловкостью, которую придают лишь молодость и страх. Тогда возле огромного заброшенного амбара два человека напряженно ждали, что я выстрелю не в старика, который ожидает убийцу, стоя у окна, а в грудь своего брата Петро, офицера царской охраны. Также в то утро, вспомнилось мне, я почувствовал угрозу уничтожения, нависшую над человеком, существование которого казалось мне абсурдным, но необходимым. Тогда я также ощутил необходимость завершить все до того, как у меня вывернет содержимое желудка на снежное одеяло, похожее на то, которое опоясывало мои сапоги сейчас, как бы желая отсрочить неизбежное.
Я не попытался воспользоваться ключами, чтобы войти в этот домище. Мне было известно, что Дрейер не беспокоил себя запиранием дверей не из простой небрежности, а чтобы показать, что он ждал меня и, вероятно, в глубине своей души, лишенной поддержки звезд, интуитивно чувствовал нежелание противостоять неизбежной воле судьбы. С того момента, как я толкнул входную дверь, мне показалась ненужной до оскорбительности предусмотренная точность моих движений, как если бы жертвоприношение, которое мне вот-вот предстояло совершить, было настолько отрепетировано мною в воображениях, что уже лишалось смысла в реальности. Праздная атмосфера безразличия царила над всеми вещами дома. Диваны, на которых мы до того, как нас окутывал сон, предавались воспоминаниям о временах войны, удлиненный обеденный стол, шахматные доски, вывешенные в коридорах геральдические знаки — все это приняло меня с суровой непринужденностью тех, кто долго готовился к визиту друга, а теперь едва его узнает. Я был на грани того, чтобы крикнуть и таким образом нарушить эту неживую тишину, но сам дом вдруг представил мне смену декораций, которые до этого момента казались мне непреложными: по мере приближения к лестнице я ощутил в воздухе сильный запах пороха. При других обстоятельствах я непременно узнал бы его, но в этот момент из опасения того, что Дрейер опередил меня, я предпочел связать это ощущение с дымом от курительной трубки или воспоминаниями о том русском рассвете, когда мой брат выстрелил, едва успев изобразить на лице гримасу презрения.