Говоря, Эфрусси придавал своим словам оттенок заброшенности и одиночества, как если бы в глубине души он чувствовал необходимость оправдаться. Я выждал несколько мгновений прежде, чем ответить, не потому, что мне не хотелось этого делать; я просто не знал, как его назвать. Я столько времени ждал этой встречи, что теперь, увидев своего друга детства опустившимся до животного состояния, я чувствовал, будто и сам потерял в себе часть человеческого. Тем временем Эфрусси погрузился в мечтательное разглядывание бумажек, покрывавших стол. Он улыбался, говорил сам с собой, будто бы читал древнюю молитву, выученную им в бредовом мире своих маний и страхов. Приблизившись наконец настолько, что почти задел его лицо, я понял: эта молитва была перечнем имен, сотен имен, и Эфрусси читал ее окровавленным паспортам, лежавшим перед ним. Когда мне стало невозможно дольше выносить тишину, нарушаемую бормотанием моего друга, я вынул циркуляр, который хранил в подсумке, и передал ему со словами:
— Ты можешь вернуться домой, Якобо Эфрусси. Я принес тебе приказ об отступлении.
Эфрусси прервал свою молитву и посмотрел на документ с безразличием, глядя как бы сквозь него.
— Эфрусси? — спросил он затем, пытаясь что-то найти среди паспортов. — Нам не известен никакой Эфрусси.
И швырнул документ на пол. Волна ярости захлестнула меня в тот момент, не потому, что я ожидал, будто Эфрусси был в состоянии оценить значимость приказа, а потому, что он снова отрекся от своего имени. Делая это, он втягивал меня в анонимность своего сумасшествия, в то место, откуда ни мне, ни ему не было пути назад. Вскочив на ноги, я зажал его лицо между ладонями, заставив смотреть на меня.
— Кто же ты? Какое из этих имен твое? — прокричал я, указывая на паспорта.
Однако Эфрусси ответил только следующее:
— Мое имя Легион, потому что нас много.
Спустя несколько часов ночь опустилась над хижиной и полем. Лунный свет, который проникал сквозь щели в древесине, застал нас еще сидевшими за столом. Снаружи шум сильного восточного ветра мешался с треском сухих разрывов снарядов, похожих на блуждающие молнии, которые обречены никогда не достичь земли. К Эфрусси частично вернулась ясность мышления, и он бормотал объяснение, адресованное не мне, а вымышленному судье, которому якобы была известна его драматическая история, но нужно было выслушать его исповедь, чтобы свершить потусторонний суд. Вскоре ветер вновь окатил нас волной зловония, которая вернула Эфрусси к действительности.
— Человек привыкает к этому, святой отец, — сказал он, вдыхая этот воздух так, как если бы тот был морским бризом. — Эти ароматы уравнивают всех нас после смерти.
Он снова спазматически, как если бы ему не хватало морфия, вздохнул. Вдохновленный этим намеком на просветление, я объяснил Эфрусси, что, если ему нужен морфий, нам следует вернуться в Караншебеш. Мой друг воспринял эту идею без энтузиазма, он был обижен пошлостью моих доводов. Морфий, объяснил он, был необходим ему только в тех случаях, когда в его сознании смешивались воспоминания обо всех тех личностях, кем он был, и давили на его мозг, вызывая мигрень. В данный момент эти воспоминания не слишком беспокоили его. Я был близок к тому, чтобы попросить его рассказать мне об этом, но мой друг умолял не спрашивать его ни о чем. Просто он не думал о возвращении, посвятив всю свою жизнь поиску этого места и такой смерти.
— Я был всеми и никем, — продолжал он говорить с грустью раскаявшегося преступника. — Я своровал столько имен и жизней, что вам никогда не удастся их сосчитать. Последней была та, которая принадлежала рекруту из Ворарльберга по имени Тадеуш Дрейер. Я обменял ему свою смерть на имя Виктора Кретшмара и жалкую судьбу стрелочника. Видите, святой отец, какую малую цену может иметь сегодня та душа, которую вы стремитесь спасти.
Несмотря на эти слова и уверенность, которую проявлял Эфрусси в своем желании самоустраниться, я еще надеялся убедить его, говоря о том, что в будущем у него не будет надобности воровать жизни, мы оба вернемся в Австрию, где постараемся забыть об этой войне. Он поблагодарил меня с улыбкой, которую хотел сделать теплой, несмотря на дрожь, высунувшуюся снова из-под его бороды. Тем не менее я сразу понял, что его сопротивление возвращению являлось бастионом, который трудно будет взять. В глубине души я сам начал понимать мотивы его поведения: Эфрусси не был сумасшедшим, скорее он мыслил логикой потерпевших поражение. Имя человека, постоянно вынужденного убегать, оказывалось для них слишком тяжкой ношей, которая давила на них, и, когда они этой тяжести не выдерживали, они сбрасывали ее, отрекаясь от имени. Так или иначе, мы оба хотели скрыться от прошлого, от своей национальности и веры отцов, и поэтому сейчас нам предстояло смириться и признать бесполезность такого побега.
Я не был расположен позволить ему затеряться и унести с собой то, что составляло мою единственную возможность искупления греха. Раньше, увидев его в Белграде, я едва интуитивно почувствовал это, но теперь мне было совершенно ясно, что я давно уже поставил свое существование в зависимость от единственного человека, которым я хотел быть с самого детства. Для меня не имело большого значения то, что сегодня он стал горном, в котором плавились души, уже расставшиеся с телом. Вероятно, он не нуждался во мне, но я научил бы его почувствовать эту нужду.
В ту ночь мне пришло в голову, что единственным способом уговорить Эфрусси последовать тому, что являлось столь важным только для меня, может быть мой выигрыш в шахматы. Возможно, этот человек, существование которого свелось к ожиданию циркуляра, освободившего бы его от воинских обязанностей, ставил на кон свою жизнь, играя в шахматы с каждым из солдат полка, не почувствовал бы неудобства сыграть такую партию и со мной. При любых других обстоятельствах такая идея была бы экстравагантной, но тогда она показалась мне соответствующей той ирреальной обстановке, которая окружала Эфрусси, и его абсурдному разуму. Если Эфрусси дождался меня, значит, и он страстно желал завершить шахматную партию, прерванную моим отцом в нашем детстве. Однако теперь ставки игры должны были быть иными: если Эфрусси одержит победу, я подарю ему свой труп и паспорт с тем, чтобы они сопровождали его в созданном им раю привидений до тех пор, пока какая-нибудь шальная пуля не покончит с его страданиями. Если же партия закончится в мою пользу, Якобо Эфрусси будет вынужден вернуться со мною в Караншебеш и подчиниться моему стремлению сохранить его жизнь для того, чтобы восстановить мою. Хотя и против своего желания, он согласился с моими доводами и условиями. Таким образом, в ту ночь мы вновь стали играть в шахматы на доске нашего детства.
Много лет спустя, проезжая через Балканы, я осознал, что тогда прошел по крайней мере десять километров, таща на себе тело Эфрусси. В то время, однако, это расстояние показалось мне значительно большим. Помню, что небесный свод, полностью открытый, без следа облаков, простирался над нами во всем своем великолепии. Ощущая его величие, я чувствовал еще большую тяжесть, словно он давил на меня, и мне казалось, что я нес не одного умирающего, а все те мертвые тела и души, которыми был или мог быть Эфрусси.
К тому времени войска Антанты уже перекрыли прямой путь в Караншебеш, так что мне пришлось войти в лес, несмотря на угрозу натолкнуться на мину, спрятанную под снегом. Тело Эфрусси было необычайно тяжелым, и иногда мне думалось, что он уже не дышит. Тогда я на мгновение останавливался и окликал его по имени, получая в ответ жалобный стон, напоминавший мне о моей вине, которая состояла в том, что я отобрал его у смерти.
Вначале я не понял, почему Эфрусси предал меня таким образом. Еще меньше мне было понятно, почему именно я считал себя его предателем. Я сделал невозможное, чтобы спасти его, рисковал всем, чтобы вернуть этого человека в мир. Только страстное желание не прерывать моей последней связи с прошлым заставляло меня продолжать движение вперед. Однако мои надежды достичь в скором времени какого-либо пункта помощи с каждым моим шагом слабели, я начал понимать, после всего происшедшего, что Эфрусси не обманул меня. Я должен был заподозрить, что мой товарищ окончательно решил не возвращаться домой задолго до нашей встречи в хижине, расположенной в долине Бейханика. Когда он принял мое предложение разыграть судьбу в шахматы, то поступил так не в знак своего подчинения моему эгоистичному стремлению совершить взаимный обмен. Он согласился на это, чтобы показать мне, что что-то внутри у него взорвалось, что-то, что позволяло ему оставаться в живых до этого дня и от чего он окончательно освободился, встретив меня.