Мне хочется думать, что именно шахматы были тем, что в определенной степени спасло меня от погружения в сумасшествие или от самоубийства. Конечно, прошли долгие годы с момента последнего шахматного урока, который дал мне отец, однако вскоре я открыл, что у меня не только еще оставались необходимые знания для построения достойной защиты на доске, но сейчас я начал находить в игре доселе неведомое мне удовольствие. За одну ночь мне удалось понять, что моя изначальная тупость в шахматной игре была связана, скорее всего, с насилием, сопровождавшим мое обучение шахматам. Маниакальное поведение стрелочника Виктора Кретшмара настолько отравили его уроки, что заставили меня поверить, будто мне от рождения не дано познать секреты этой игры. Теперь же, напротив, шахматы предоставили мне неоценимую возможность упражнять мой замученный обстоятельствами разум и восстановить тем самым здоровое начало моей личности, которое день за днем подвергалось угрозе распада среди распаленной нацистскими лозунгами толпы. Когда я сидел за шахматной доской, даже призрак Дрейера казался мне безобидным, и весь мир проходил передо мной, как если бы, по крайней мере на миг, я переставал существовать среди людей и становился одиноким божеством, свобода которого была беспредельна настолько, насколько бесконечны возможности объявления шаха королю.
Любопытно, что никто не проявил такого энтузиазма в связи с моим возвращением на тайную территорию шахмат, как Голядкин. Мои другие решения и колебания на жизненном пути обычно оставляли его равнодушным, как если бы речь шла о предсказуемых сносках в драме, содержание которой заучено наизусть. Но что касается шахмат, его интерес оказался столь чрезмерным, что это заставило меня почувствовать себя неудобно. Как только я попал в орбиту шахматных клубов и соревнований, Голядкин счел своим долгом превратиться в требовательного свидетеля моих побед и поражений за доской. Он непременно появлялся в залах во время начала шахматных партий и оставался там, молчаливый и внимательный, как и на суде моего отца, отмечая своей левой рукой каждый из моих ходов, принимая одобрительным кивком объявление о каждом из моих шахов или скрывая гримасу неудовольствия в тех случаях, когда ему приходилось становиться свидетелем потери мной шахматной королевы. Было ясно, что мой благодетель недостаточно разбирается в секретах шахматной игры и даже некоторых ее основных правилах. Тем не менее он следил за моими успехами с энтузиазмом вновь обращенного. И хотя обыкновенно Голядкин уходил раньше, чем я мог бы поприветствовать его, мой благодетель всегда оставлял меня с ощущением того, что шахматная партия была разыграна специально для него.
По истечении нескольких месяцев я достиг такого прогресса в шахматах, что мог похвастаться тем, что в то время в Берлине не было ни одного шахматного мастера, который, хотя бы раз, не признал свое поражение в игре со мной.
— Все, кроме одного, — спровоцировал меня в один из дней Голядкин, как только до него дошла весть о моем хвастовстве, и он добавил, что, если я того захочу, он добьется включения меня в шахматный клуб Рейнхарда Гейдриха, постоянным и самым сильным игроком которого был Тадеуш Дрейер.
Этого было достаточно для того, чтобы внезапно вернуть меня в реальный мир. До этого дня Голядкин никогда не показывал, что ему известны секретные мотивы моего однажды заданного ему вопроса о Дрейере. Однако теперь было несомненно, что мой благодетель всегда их знал. Более того, он терпеливо, как если бы сам по какой-либо причине, выходившей за рамки его связей с моими родителями, содействовал наступлению благоприятного момента, чтобы поспособствовать встрече, которая, как того и хотел стрелочник Виктор Кретшмар, не могла закончиться грубым убийством, а должна была состояться за шахматной доской.
В этот день я испытал к Голядкину, поступки которого не всегда казались мне доступными для понимания, уважение и даже восхищение, граничившие с дружбой. Я вдруг почувствовал себя связанным с ним общей целью, состоявшей в том, чтобы сбросить с высоты в бесчестье генерала Тадеуша Дрейера. Какими бы ни были его мотивы добиваться унижения этого человека, теперь Голядкин мог рассчитывать на меня в их реализации. Тогда во мне не вызвало беспокойства то, что, помогая мне, этот человек руководствовался чем-то большим, чем просто благие намерения. С неведомыми мне вариантами его цель была такой же, как и моя. Голядкин понял раньше меня то, что моя месть могла бы быть осуществлена полностью и с размахом только путем разгрома моего врага и его публичного унижения в ходе шахматной партии, похожей на ту, которая в свое время позволила ему узурпировать судьбу моего отца.
Не долго длился мой энтузиазм относительно предполагаемых намерений Голядкина, так как однажды вечером я сделал открытие, что даже он не был на самом деле тем, кто незаконно влиял на мою судьбу. Это прозрение возникло в ходе одной из встреч, заполняющих существование людей, подобных моему отцу и мне, которым, кажется, предназначено не быть вершителями своей судьбы.
В одном маленьком предместье Берлина, где мне довелось побывать во время одной из шумных пирушек гитлеровской молодежи, я вдруг оказался покинутым своими товарищами в кафе, которое пользовалось дурной славой, где господствовала воистину мрачная атмосфера. Снаружи стеной лил серый нескончаемый дождь, и я решил, что будет лучше подождать под крышей, пока винные пары не улетучатся, чем исчезнуть в буре подобно одному из тех старых пьяниц, которые встречали берлинский рассвет замерзшими у водостока. Я слабо помню место, где находился. Это был дом, похожий на спичечный коробок, как и множество других, которые я обычно посещал во время вылазок из университета. Там господствовал запах пива и одиночества. Я находился в этом месте как потерпевший кораблекрушение, который всего лишь несколько часов назад считал себя поднимающимся на марс брига, не ведая, почему и в какой момент произошла поломка судна.
Вдруг через окно я увидел силуэты двоих проходивших мимо людей, которые задержались на ближайшем углу улицы и завели между собой неспешную беседу, не обращая внимания на яростные атаки дождя. Полумрак позволял мне разглядеть только контуры этих фигур, отличительной чертой которых, бесспорно, была воинская стать. Это сразу же навело меня на мысль о двух офицерах, поглощенных секретной беседой. Какое-то непонятное любопытство заставило меня тогда покинуть свое укрытие и приблизиться к ним. Один из этой пары, крепкий и стройный, как викинг, стоял ко мне спиной, в то время как второй, низенький и имевший излишний вес, выслушивал слова первого с очевидной покорностью подчиненного. Расплывчатые черты этого последнего, немногие слова, произнесенные им в ответ на вопросы первого, долетевшие до моего слуха, и его жесты старого ординарца разбудили во мне воспоминание. Поначалу оно показалось мне неточным, но вскоре сложилось в абсолютно ясный образ: несомненно, этот невысокий человек был не кем иным, как Голядкиным. Еще доселе хранится в памяти неясное ощущение тревоги, которую сотворила в моем сознании, умеренно одурманенным алкоголем, эта встреча. При других обстоятельствах я, без всякого сомнения, подошел бы к Голядкину, чтобы еще раз поблагодарить за его доброе отношение ко мне, и, возможно, воспользовался бы случаем и попросил представить меня его товарищу, одного вида которого было достаточно для понимания того, что он был важной персоной в армии рейха. Однако нечто в этих готовых исчезнуть пропитанных влагой тенях не позволило мне приблизиться к ним. Неясное интуитивное озарение подсказало мне, что случай свел меня с Голядкиным тем вечером не для того, чтобы я мог осыпать его своими благодарностями, а затем, чтобы показать мне, что ничто в этой жизни не делается с чисто благими намерениями, как мы обычно полагаем.
И действительно, не успел я полностью убедиться, что передо мной Голядкин, как он, должно быть, почувствовал мое присутствие в нескольких шагах от себя. Его незначительный жест, сделанный собеседнику, заставил последнего обернуться и подарить мне наконец сквозь мокрую сетку дождя свой внимательный взгляд. Я увидел лицо, возможно, преждевременно ставшего успешным генерала Тадеуша Дрейера. Никто из них не мог узнать меня в сумраке того вечера, однако вмешательство постороннего в их секретный диалог должно было посеять в них такое же или даже более сильное беспокойство, чем то, какое встреча с ними породила во мне. Посчитав меня, вероятно, шпионом, которыми кишели в те дни улицы Берлина, они быстро спрятали свои лица в капюшоны пальто и быстрыми широкими шагами ушли в темноту.