Полагаю, что мой отец считал причиной своей несчастливой судьбы собственную неопровержимую посредственность, и он уже давно отказался от попыток исправить положение. Для него тюремное заключение стало как бы лишь внешней оболочкой тела, уже до этого закованного в цепи. Если прежде его лицо освещалось по крайней мере искрой гнева при мысли о мести, то по прошествии лет в отце не осталось ни малейшей надежды на то, что прошлые или будущие предначертания судьбы могли бы быть возвращены в изначальное состояние его личными усилиями. Отлученный от моей матери и, возможно, измученный призраками тех, кого он обрек на гибель среди покореженного при столкновении поездов металла, отец постепенно погрузился в угрюмое молчание, которое было настолько тяжелым, что согнуло его спину почти до пояса. Из этого состояния угнетенности и апатии не вывело отца даже мое сообщение, по прошествии нескольких лет, что благодаря милости добрых офицеров, знакомых Голядкина, имя отца появилось в списке политических заключенных, амнистированных нацистским правительством.
Это произошло в середине 1937 года, только четыре года спустя после крушения поездов и победы нацистов в соседней Германии. Голядкин сообщил мне об освобождении отца поздравительной телеграммой, в которой также повторил свое приглашение посетить его в городе, на этот раз в Берлине, где меня ждала успешная карьера рядом с определенными людьми, которые выражали большую заинтересованность в знакомстве со мной. В то время я уже перестал думать, что судьба моего отца была заслуженной карой за его посредственность, и с этого момента начался новый отсчет времени, в течение которого во мне зрели скрытые намерения получить сполна с Тадеуша Дрейера за его преступление, состоявшее в том, что он выжил. Сострадание к отцу, превратившемуся в физическую и умственную развалину в сумерках тюремной камеры, вырыло в моем сознании гигантскую яму, в которую, как магнитом, затягивало все мои помыслы и жизненную энергию. В связи с этим телеграмма Голядкина пришла как раз вовремя, чтобы укрепить меня в моих намерениях, потому что даже случившееся освобождение той человеческой развалины, в которую превратился мой отец, показалось мне издевательством успешных людей, таких как Голядкин или сам Дрейер, которые чувствовали себя вправе своевольно распоряжаться судьбами униженных. Можно было бы понять, если бы мой темный благотворитель использовал несчастье отца для того, чтобы удовлетворить свой бред величия, — в таком случае я не стал бы подвергать обструкции его личные страсти. Но я знал, что дело не в этом. Поэтому я решил не препятствовать его желанию оказывать нам помощь. Я решил найти этому отличное применение, приведя к успешному завершению то противостояние, которое когда-то начал мой отец в отношении таких людей, как Тадеуш Дрейер.
Я всегда знал, что мне будет нелегко пробиться к Тадеушу Дрейеру, однако никогда не мог представить себе, что его судьба сложится таким образом, будто сама история века поставила себе целью защитить этого человека. В тот год, помимо страшной неразберихи, связанной с неожиданной победой нацистов, Берлин встретил меня известием о том, что давний соперник моего отца, получив чин генерала, вошел в число ближайших соратников маршала Геринга. Никто с точностью не мог сказать мне определенно, какой была его роль в высшем руководстве рейха. Однако, наблюдая за тем, как ненавязчиво вел он себя при публичных появлениях и двусмысленно при получении новых назначений, можно было предположить, что он является у Геринга руководителем какого-либо проекта высокой секретности. Некоторые офицеры, с которыми вскоре мне удалось при посредничестве Голядкина познакомиться, говорили о Дрейере уклончиво, как если бы речь шла о ком-то высокопоставленном, одновременно мощном и неудобном, о пришлом австрийце, взлет и назначения которого, получаемые от Геринга и даже самого фюрера, были для них необъяснимы. Голядкин, со своей стороны, высказывался в его защиту, хотя его собственные связи с нацистами, как и у многих деловых людей того времени, носили скорее экономический, чем политический характер. В связи с этим он выражал свое сожаление, что не может помочь мне в расследовании того, какую роль играл во всем этом Дрейер.
— Если вас так интересует полиция, — сказал мне Голядкин без особого энтузиазма во время одной из немногих бесед, которые я мог вести с ним, — то я советую вам немедленно пойти на службу в армию и как можно скорее вступить в партию.
Предложение не было совсем уж бессмысленным, и было очевидно, что мой благодетель располагал необходимыми средствами для того, чтобы моя военная карьера началась наиболее благоприятным образом. Его кабинет всегда был переполнен молодыми провинциалами, которые, как и я, ожидали знака этого мецената германской молодежи для того, чтобы шикарно одеться и немедленно оказаться в охране какого-либо офицера, задолжавшего достаточно, чтобы не отказывать ни в чем тем, кого рекомендовал Голядкин. Любопытно, что впоследствии я никогда не сталкивался больше с этими жаждущими молодыми людьми, но был уверен, что наш могущественный благодетель сумел пристроить их в лоне рейха со всем старанием, какое свойственно тем, кто в числе других дергает за нити, движущие человечеством.
Итак, вначале я постарался только частично последовать совету Голядкина. В тот момент я считал полицию скорее слабым звеном управления. Кроме того, эта среда в определенной степени была чужда мне как австрийскому гражданину и, возможно, давала слишком медленный карьерный рост для того, чтобы однажды добраться по этому пути до генерала Дрейера. Так что я ограничился вступлением в молодежное объединение национал-социалистической партии в ожидании того, что вскоре, тем или иным способом, мне предоставится возможность, о которой я столь страстно мечтал.
Позже я понял, что в действительности поступление с самого начала на военную службу в армию рейха привело бы меня к тем же самым результатам. Я говорю об этом не только исходя из очевидного явления, что любая карьера в среде немцев заканчивалась тем, что становилась военной, но и потому, что генерал Тадеуш Дрейер, преобразившись из преследуемого в преследующего, так или иначе, рано или поздно нашел бы меня. Мое противостояние ему не являлось вопросом времени и не зависело от тех решений, которые, как я полагал, были приняты мною свободно. Потому что на самом деле эта свобода была иллюзорной. Сам того не ведая, я выполнял тогда роль ходока по лабиринту, выходы из которого то закрывались, то открывались лишь для того, чтобы привести меня туда, куда хотели другие. В целом в те годы я наслаждался такой же призрачной свободой, как обезумевший грызун, который бегает по хаотичной модели внутри замкнутого пространства.
Мои дни в рейхе были до головокружения заполнены делами и событиями, что было характерно для того времени, и чередовались с успешным обучением в Колледже железнодорожных инженеров. При этом страстное желание пробиться к генералу Дрейеру, если предоставится такая возможность, никогда не покидало меня, но, признаюсь, в определенные моменты я даже забывал цель, которой должны были быть подчинены все мои действия. В тогдашнем Берлине все личные мотивы казались ничтожными, какими бы они ни были. Даже выстраданные мечты отдельных людей претворялись в огромный сплав общего высокопарного будущего, в котором людям, подобным моему отцу, уже не полагалось беспокоиться о своих частных нуждах и тем более о законности имени, которое растворилось бы в энтузиазме анонимных и счастливых толп. Подобная перспектива могла ослепить любого человека, но иногда, когда я вдруг мрачнел во время митинга или парада, скрытая пружина моих причин пребывания здесь, далеких от идей приютившей меня партии и даже противоречащих ей, требовала от меня разумного осмысления действительности и конкретных воспоминаний о несчастье моего отца. Тогда я возвращался домой с тяжестью в желудке или просто погружался в бесконечные пьянки, которые очень плохо помогали преодолению вреда, причиняемого мне, как и множеству других людей, этой беспощадной борьбой ликующей толпы с неповторимой душой каждого человека.