Итак, моя священническая служба на войне, после того как я обманным путем занял место святого отца Игнатца Ваграма, не была для меня столь уж тяжким бременем. От кого бы ни исходили мои благословения молодых людей, обязанных идти в траншеи, они, должно быть, служили им слабым утешением. Каждое из моих слов, каждый из моих жестов и даже само мое скромное присутствие могли лишь передать этим несчастным тяжелое чувство совершаемого мной обмана и мою слабеющую от раза к разу веру. Я представлял себе, как, оказавшись в своем мире призраков, они раскрывали мой обман и непрестанно упрекали меня за него, как если бы из холода небытия их мог вытащить опьяненный и фанатичный прародитель. Я не мог успокоить себя тем, что был невиновен в обмане, к которому вынудили меня обстоятельства, но, по крайней мере, теперь я мог сказать, что наконец восстановил нарушенное душевное равновесие. Несомненно, что достигнутой ясностью я был обязан рекруту, которого увидел в Белграде, каким бы ни было его имя. Настоящего Якобо Эфрусси я нашел в своей памяти. Исходя из того, что возможности встретить молодого еврея на Юго-Восточном фронте были слишком малы в то время, я подумал, что лучше в уединении предаваться собственному бреду, чем искать по всему лагерю его тень, которая уже успела отдалиться в моем воображении от его физического тела. Если это тело все-таки находится в Караншебеше, судьба подаст мне знак в соответствующий момент, повторял я непрестанно в своем сознании до тех пор, пока не уснул.
Возможность повстречаться с рекрутом со станции представилась мне раньше, чем я ожидал: всего через пару дней после моего посещения канцелярии. Должен признаться, что в сложившихся обстоятельствах эта встреча оказалась менее мучительной, чем я предполагал с самого начала.
В тот вечер бригадир Голядкин прибежал ко мне сообщить, что в лагерь вернулись грузовики, переполненные раненными на фронте, и офицер подразделения «Королева Оливия» потребовал моего присутствия для исповеди одного лейтенанта, раненного в Пьяве, где итальянцы поставили наши войска в тяжелое положение. Хирурги подразделения уже ампутировали бедняге обе ноги, и теперь гангрена вгрызалась в еще оставшееся здоровым мясо.
Все было как обычно: потные руки лейтенанта, сжимавшие мои, его рот, неспособный распутать множество совершенных грехов, глаза, страстно желающие душевного успокоения, которого я не мог ему дать. Как обычно, и врачи, и офицеры слепо приняли мой обман. В противном случае они отказались бы от совершения последнего причастия человеком, иллюзорно возведенным в сан священнослужителя. Никто из них не задавался уже вопросом, как капеллан может быть настолько молодым. Казалось, они уже даже не помнили об отце Ваграме. Несколько раз я писал в курию, уже не прося, а требуя присылки настоящего священника, способного лучше меня исполнять обязанности, налагаемые войной. Однако к молчанию моих вышестоящих начальников я мог присоединить лишь старую сутану, посланную на мое имя по почте. «Найдите ей достойное применение, — написал мне епископ, собирая свои вещи для того, чтобы удрать в Голландию, — и да благословит вас Бог».
После того как я принял лейтенанта, у меня возникло неудержимое желание напиться. Сам по себе запах пива обычно вызывает у меня либо тягостные воспоминания, либо тошноту, но в тот вечер мне показалось, что пара глотков поможет мне преодолеть мое уныние, усугубляющееся общим состоянием тоски, царившей в лагере. Возможно, я также надеялся, что это вызовет скандал и курия наконец удалит меня из лагеря, чтобы послать священника, которого я из-за религиозного пыла или по халатности с настойчивостью замещал. В любом случае вскоре я бродил по Караншебешу в поисках уже не Якоба Эфрусси, а бригадира Голядкина. Именно он был тем, кто повел меня к цыганам, чтобы я купил у них галлон этого плохо очищенного пива, которое они обычно продают имеющим деньги, чтобы утопить в стаканах вкус грядущей смерти.
Не помню, сколько мы выпили в тот вечер. Ночь свалилась на лагерь, сопровождаемая беспокойными облаками, которыми русские ветры сообщали нам о близости зимы и поражения. Полная луна едва пробивалась сквозь сумрак, добавляя анемичный оттенок к тому свету, который давали бензиновые лампы, освещавшие тут и там крохотные жилища солдат. Должно быть, мы пробродили почти час по этому кругу ложных светлячков. Присутствие идущего рядом необычайно молчаливого бригадира Голядкина наполняло мой дух мирной, почти восстанавливающей меланхолией. Тишина лишь иногда нарушалась его шепотом или приглушенным невеселым смехом, что создавало ощущение смирения и подавленности. Мы вошли в одну из продовольственных палаток, где за столами возле импровизированного бара сидели солдаты, собравшиеся здесь с потухшим энтузиазмом пропустить последний глоток спирта перед началом комендантского часа. Никто не проявил сдержанности, которую обычно навязывала моя сутана. Мне даже показалось, будто в эту ночь маги наделили меня способностью стать невидимым. Солдаты даже не взглянули на меня, в то время как мы с Голядкиным торопливо опорожняли свои стаканы. Ушедший в свои собственные воспоминания, бригадир изредка произносил себе под нос короткие фразы на русском и украинском языках. Очевидно, он видел в своем воображении сцены неумолимо приближающегося поражения, сопровождаемого громом орудий, который уже начал сотрясать горы на другом берегу Дуная.
Вдруг, ведомый состоянием опьянения, я увидел себя идущим по узкому проходу между длинными палатками и почувствовал острый приступ тошноты. Я прошел дальше. Тогда я и столкнулся с группой людей, которые, похоже, были увлечены карточной игрой. Лампа, освещавшая сцену, создавала ауру вокруг профиля, который, несомненно, принадлежал Якобо Эфрусси. Рекрут, казалось, несколько отличался от того, кого я неясно различил в утренних сумерках на вокзале Белграда. Его голова была покрыта черной шапкой неизвестного происхождения, а тело обернуто офицерским плащом, с которого были сорваны знаки отличия. При свете лампы черты его лица с высокими скулами и впалыми щеками казались более рельефными. Он сидел за столом, сооруженным из ящиков для оружия. Судя по выражению лица, он силой воли претерпевал боль после ранения, и это почему-то согласовывалось с подпольным характером сцены. Приблизившись, я на мгновение заметил в его взгляде след паники, которую он быстро взял под контроль, притворившись полностью увлеченным игрой, которая шла не совсем так, как ему бы того хотелось. Наклон его фигуры над ящиками напоминал позу титана, придавленного весом каменного свода. Силуэты этого рекрута, как и его товарищей, представились моим нетрезвым глазам как бы окруженными дымкой, и меня удивило, что она так и не рассеялась, как дурной сон. Увидев их, я подумал, что мне будет лучше удалиться. Однако приостановился, обнаружив на ящиках крошечную шахматную доску, которая была мне хорошо знакома. Тогда, вероятно расхрабрившись под действием алкоголя, я почувствовал за собой полное право приблизиться и назвать Эфрусси по имени. Игрок поднялся на ноги, замер в сомнении на мгновение, как тот, кто в сельве прислушивается в поисках зверя, рык которого мешает его сну. Затем он приблизился ко мне, схватил меня за рукав сутаны, и его глаза оказались в нескольких сантиметрах от моего лица. Я ощутил его дыхание, которое в не меньшей степени, чем мое, пахло алкоголем, и он прокричал мне в лоб с сомнительным верхненемецким акцентом:
— Мое имя, святой отец, Тадеуш Дрейер. Если вы снова назовете меня иначе, то, клянусь, я избавлю французов от необходимости вас прикончить.
В этот момент другие игроки, должно быть, пошептались относительно химерического происхождения моей сутаны, потому что я вдруг увидел, что они вновь полностью погрузились в игру. Тем временем Голядкин, возникший из сумрака, шептал мне на ухо извинения с настойчивостью пьяного, ставшего свидетелем святотатства. Я предоставил ему возможность говорить и поступать так, как если бы меня не было, и отошел от игроков, обиженный в гораздо меньшей степени, чем мог ожидать: столкнувшись с Эфрусси, я смог различить в его жестоких словах мысль, скорее похожую на мольбу. И я знал, что эта мольба обращена ко мне. Этот человек увидел во мне что-то, давшее ему слабую надежду, что ему удастся оттянуть неизбежное узнавание, которого он так остерегался. Мне оставалось только ждать. Эфрусси должен был позаботиться обо всем остальном.