В ожидании того, что судьба справится со своей работой без моей помощи, я посвятил последующие дни наблюдению за рекрутом Тадеушем Дрейером, стараясь преодолеть неприступную твердыню его лица, доступ к которому был закрыт для меня. Вскоре мне удалось убедиться, что, несмотря на все усилия скрыть это, мой друг мало изменился за прошедшие годы. Начиная с подросткового возраста Эфрусси всегда относился к тому типу людей, которые были осуждены походить только на самих себя до конца жизни. В его случае это упрямое постоянство его внешнего облика было своего рода клеймом, так как, несмотря на многочисленные попытки молодого человека изменить свой облик, его настоящая внешность просматривалась. Жесты и слова, которые он мог бы позаимствовать у другого человека, были не в состоянии затмить присущую ему силу. Даже сквозь его веретенообразный и угловатый облик проглядывали вечные мутации, которым издавна подвергались черты его внешности. Характерное и по-своему гармоничное лицо его предков неизбежно выходило на поверхность, как если бы века миграций оставили на нем след, подобный тому, какой прочерчивает ветер на самых твердых породах. Эфрусси не мог обмануть меня своей претенциозно прусской бородкой, за которой не было достаточного ухода, чтобы исключить появление предательских вьющихся волосков. Борьба с ними, безусловно, отнимала у него много времени, которое приходилось проводить у зеркала.
Ведомый определенным солидарным любопытством или, возможно, стремлением извлечь из этого какую-либо выгоду, если представится случай, бригадир Голядкин вызвался помогать мне в моем преследовании Эфрусси. Именно он нашел подтверждение тому, что имя этого человека, по документам, было действительно Тадеуш Дрейер и родом он из Ворарльберга. Говорили, что за короткое время пребывания в Караншебеше он стал известен как непобедимый мастер азартных игр, а также игры в шахматы. Кодекс чести этой последней игры, идущий из глубины веков, он очернил, выигрывая у своих противников внушительные суммы денег. Голядкин довел до моего сведения, что офицеры и унтер-офицеры воинского подразделения, к которому принадлежал Эфрусси, неоднократно обращали внимание моего давнего товарища на необходимость строгого подчинения приказам, которые действовали в лагере, но Дрейер выходил невредимым после этих разносов. Оправдываясь, он врал, что якобы посылал деньги своим родителям в Ворарльберг. В связи с тем, что, в отличие от игр в карты или кости, шахматные партии не были запрещены в армии, его ни в чем не могли обвинить. Помимо того, что рекрут Эфрусси был способен обыграть любого, ходили слухи даже о том, что некоторые офицеры, пораженные его дьявольской игрой, были настолько у него в долгу, что не могли уже применить к молодому человеку какие-либо санкции.
Вся эта информация, изложенная Голядкиным во время долгих бесед, которые происходили после выпивок за мой счет, подготовила меня к мысли, что Эфрусси сумел использовать свое влияние, чтобы удержаться на плаву в тылу. Однако вскоре я с удивлением убедился, что ошибался: в октябре того же года солдаты подразделения, в котором он служил, были переброшены в траншеи, и Эфрусси, к моему огорчению, отправился вместе со всеми. Даже Голядкин почувствовал себя преданным этим поступком, как если бы то, что Эфрусси не захотел воспользоваться своей возможностью спастись в те лишенные героизма времена, нанесло серьезный удар по законам голядкинского личного кодекса бесчестья, который он считал благоразумным. Как бы то ни было, мы оба видели, как Эфрусси уходил по мосту Караншебеша, с выражением удовлетворения, которое никак не соответствовало подавленному настроению других солдат. Любой человек, видевший его лицо, сказал бы, что этот рекрут всю свою жизнь ждал этого момента, как если бы кровавое сражение, уготованное для него на том берегу Дуная, было всего лишь доставляющим наслаждение турниром, предназначенная судьбой добыча на котором принадлежала ему по праву.
Французская кавалерия разгромила подразделение Эфрусси почти сразу же, и его личный состав оказался разбросанным по сербским горам, причем никто не мог бы с достоверностью сказать, сколько солдат погибло в этой западне и сколько дезертировало, чтобы укрыться во вражеском войске. Через несколько дней бригадир Голядкин сообщил мне, что, если меня интересуют более точные сведения о Дрейере, я лично могу получить их у одного сержанта, который в то утро прибыл с того участка траншей. На мгновение, увидев неприязненный взгляд этого бедняги, я подумал, что ему неизвестно имя Дрейера и что Эфрусси снова сменил свое имя, чтобы сделать тщетными мои усилия опознать его. Сержант, тем не менее, вскоре разуверил меня.
— Эта гадина, Тадеуш Дрейер, — проворчал он, — должно быть, валяется мертвой в долине Бейханика. Или, по меньшей мере, он полностью сошел с ума там, наверху.
Возможно, мой друг, по словам сержанта, был в группе солдат, отказавшихся покинуть траншеи в порыве мужества, которое в других условиях показалось бы проявлением отваги, но на находившемся в провальном положении Балканском фронте было бессмысленной глупостью. Как я смог заключить по прерывающемуся голосу моего собеседника, подразделение, в котором находился Эфрусси, предприняло отступление лишь в тот момент, когда последний из командиров погиб в рукопашной схватке. В этом случае никто не смог бы обвинить их в дезертирстве, но рекрут Дрейер и его товарищи остались где-то в горах, настаивая на том, что они не покинут поля боя без соответствующего приказа. Сержант был уверен в том, что сейчас наш товарищ находится в руках французов или, в лучшем случае, истекает кровью рядом с другими солдатами подразделения-самоубийцы.
Когда я рассказал эту историю бригадиру Голядкину, он выразил свое согласие с сержантом относительно патетичности поступка Эфрусси и его товарищей. Это происходило в то время, когда отовсюду к нам поступали неутешительные новости: Вильгельм II удрал в Голландию, наши войска были раздроблены и терпели поражение за поражением, а французы с быстротой бури приближались к Белграду. В довершение всех бед ходили слухи о том, что в любой момент уланы, украинцы и поляки, входившие в состав наших войск, расквартированных в Караншебеше и Эорминберге, могут поднять восстание и отказаться перейти мост через Дунай. Атмосфера была более чем напряженной, и уже невозможно было понять, откуда исходила опасность: от маршала Десперея или от наших собственных солдат. Если Эфрусси действительно предпочел продолжить службу тому, что оставалось от Австро-Венгерской империи, ему следовало покинуть траншеи и найти способ отдать свою жизнь более славным образом. Однако интуитивно я чувствовал, что этот кажущийся дерзким поступок был продиктован не героизмом и не стремлением послужить империи в соответствии с кодексом чести, который стал теперь таким же абсурдным, как и сама война. С самого начала было очевидно, что Эфрусси сошел с ума, и, вероятно, это было единственное, чем можно было объяснить его действия.
Однако даже этот аргумент не смог меня убедить. Должен был существовать и другой мотив, почему Эфрусси поступил именно так. Возможно, подумалось мне, я придал появлению своего друга в Белграде совсем не тот смысл, какой был на самом деле, и, исходя из этого, использовал любую возможность, чтобы отыскать его. «Возможно, — сказал я как-то вечером бригадиру Голядкину, — я тоже призван совершить нелепость», и ничто не представлялось мне более естественным, чем броситься на поиски Эфрусси или навстречу гибели в месте, которое уже в то время казалось самым погибельным в мире.
Обстоятельства, которые впоследствии добавились к рассказу сержанта, укрепили меня в принятом решении. В то время как росли страхи перед возможным мятежом в Караншебеше, и, когда я полностью поверил в то, что Венская курия полностью утвердила самозваного приходского священника, который возвел себя в сан исключительно в силу несчастных военных обстоятельств, я получил сообщение о прибытии в Белград ближайшим поездом нового настоящего святого отца. Голядкин воспринял эту новость с озабоченностью и не проявил особого удивления, когда я сообщил ему, что не намерен сидеть и ждать разоблачения: получив известие, я немедленно отправился к своему начальству и получил разрешение передать приказ об отступлении солдатам, которые находились в горах. Подписывая документ, офицер, к которому я обратился, посмотрел на меня глазами того, кто видел слишком много бессмысленного, прошедшего перед ним за короткое время. Я выдержал его взгляд. Уведомление из курии придало мне анонимность, необходимую для того, чтобы никому, а тем более мне, не было никакого дела до того, покинул ли я лагерь просто так или ради спасения сошедших с ума солдат или же использовал это как повод для встречи со смертью. В конце того октября Восточный фронт пришел в конце концов в состояние абсолютного хаоса, когда в тылу разваливалась империя, а дезертирство мешалось с действительным героизмом.