Роберт уставился на нее. Эта мысль никогда не приходила ему на ум и вызвала неожиданный шок, ощущение предательства, от которого у него перехватило дыхание.
— Не верю! — яростно сказал он. — Он никогда даже не намекал на это.
— Он чувствовал… как же он говорил? Что ты старался «выдернуть ковер у него из-под ног, хотя он был еще жив и брыкался». Он хотел наказать тебя, знаешь ли. Не думаю, чтоб ты представлял, в каком он был гневе.
— Но ведь он не мог этого сделать, правда? Такого еще никогда не случалось!
— Тот, кто обладает контролем на Трестом, может делать все, что ему угодно. Тебе это известно, Роберт, и последние дни ты больше ни о чем и не думал. Полагаю, просто в конце концов твоему отцу не хватило силы воли сломать семейные традиции. Тебе повезло.
— Ты могла бы предупредить меня.
— Предупредить тебя? В свое время тебя предупреждали. Ты не слушал. Ты никогда не слушаешь. А твоему отцу я сказала — то, что ты — молодой дурак, еще не причина ему разыгрывать дурака старого.
Роберт чувствовал себя так, словно внезапно оказался на зыбучем песке. Да, он боролся со своим отцом, но он боролся также за него. И даже, когда все оборачивалось к худшему, он неизменно полагал, что существуют определенные правила борьбы — он наследник, и со временем все должно перейти ему. До какой степени, в конце концов — вот что было причиной их ссоры. Роберт всегда думал о ней в шекспировском духе, отводя себе роль принца Хэла[8], и сейчас ему было тошно от мысли, что он годами так неверно оценивал положение вещей. Он вспоминал о сцене, разыгравшейся после смерти матери, о политической кампании — он хотел выдвижения отца в президенты больше, чем старик желал его сам, разве нет? Подумал о смерти Джона и вздрогнул. Никогда он даже не представлял, что отец может лишить его наследства, сколько бы ни накопилось между ними горечи.
— Будь он проклят! — в бешенстве воскликнул он.
— Я не позволю тебе говорить подобным образом об отце в моем присутствии.
Роберт сглотнул. Он зашел слишком далеко. Есть нечто, сугубо непредставимое, в том числе — повысить голос при Элинор Баннермэн.
— Прошу прощения, бабушка.
— Тебе лучше поучиться сдерживать свой нрав.
— Приложу все усилия. Скажи мне, если бы отец решился на это, кем бы он меня заменил? Как бы он ни относился ко мне, трудно представить, чтоб он оставил все Пату.
— Конечно, вопрос о Патнэме даже не стоял. Несмотря на обстоятельства смерти, твой отец все же не был полным идиотом. Он превосходно понимал, что Патнэм никогда не справится с ответственностью, да и к тому же не хочет ее.
— Ну, тогда…
— Он серьезно подумывал о Сесилии.
— Сесилии? Но это смешно!
Элинор холодно поглядела на него.
— Правда? Почему?
Роберт выплеснул то, что еще оставалось в графине — на палец или два скотча, — в бокал и осушил его одним глотком. Ощутил, как обожгло у него внутри, и хватил ртом воздух. У него ослабели колени при мысли, что богатство Баннермэнов, со всеми своими обязанностями, могло перейти к Сесилии — именно к ней. Сознание, что отец мог хотя бы допускать нечто, столь абсурдное, столь унизительное, столь предательское, давило на грудную клетку как невыносимая ноша. Сердцебиение усилилось, вены на висках пульсировали, в горле пересохло. Он глубоко вздохнул, и от этого закружилась голова.
Роберт боролся с порывами сделать что-нибудь, что угодно, лишь бы стряхнуть этот гнет — швырнуть бокал в один из шкафов с дурацкими китайскими побрякушками деда, завыть, расхохотаться. Последнее казалось наиболее приемлемым, но он взял себя в руки и не сделал ничего. Абсолютное хладнокровие и сохранение изящества при любых обстоятельствах — вот чего требовала Элинор, и, черт ее побери, это она и получит.
— Ну, во-первых, — произнес он по возможности спокойно, — Сесилия никогда не выказывала ни малейшего интереса к финансовым проблемам. И она, скажем так, слаба.
— Слаба? Сесилия была просто излишне эмоционально защищена всю свою жизнь, вот в чем дело. В основном — тобой, хотя твой отец также в этом повинен. У нее есть здравый смысл и внутреннее чутье. Остальному можно научиться. Никто из вас, мужчин, не верит, что женщина способна справиться с огромной ответственностью. Твой прадед разбирался в этом лучше. Помню, как мы гуляли однажды, здесь, в Кайаве, еще до того, как его приковало к инвалидному креслу, и он взял меня за руку и сказал: «Элинор, я бы оставил все это проклятое богатство тебе, но не могу, поэтому тебе придется только приглядывать за Патнэмом и заставлять его держать спину прямо». — Она улыбнулась воспоминанию. — Так я и делала, но, помоги мне, Боже, как ни любила я твоего деда, я часто думала, что на его месте могла бы вести дела лучше. А люди тоже считали меня «слабой», слишком защищенной. Ну, конечно, в те времена женщины нашего класса такими и были. Им полагалось быть глупыми, хрупкими, романтическими созданиями и страдать меланхолией. Чепуха! У Сары Рузвельт хребет был вдвое крепче, чем у мужа и сына Франклина, вместе взятых, и здравого смысла тоже больше.
Она остановилась, чтобы перевести дух, как раз вовремя, подумал Роберт, поскольку был готов услышать подобные феминистские доводы от кого угодно, только не от бабушки. Правда была в том, что он не считал, будто Сеси — или любая женщина — способна справиться с проблемами семейного состояния Баннермэнов. Он ничего не имел против женщин и был вполне готов признать, что многие из них умнее большинства мужчин, но, будучи в другом равны, на определенных уровнях мужчины действуют лучше. Он не мог этого доказать — он был слишком умен, слишком во многом политик, чтобы позволить себе пускаться в спор по данному вопросу, и в последнюю очередь с бабушкой, но в глубине души он твердо в это верил.
— Может быть, ты и права, — дипломатично сказал он. — В любом случае, отец явно изменил свое решение. Или просто передумал. В конце концов, он все оставил мне.
— Да, с учетом определенных ограничений.
— Я помню о них.
С учетом определенных ограничений.
Роберт прекрасно их знал, и каждое вызывало у него негодование, но он давно обдумал способы обойти наиболее обременительные. Ответственность, связанная с контролем над состоянием Баннермэнов, была огромна, и осложнялась еще тем, что каждый Баннермэн имел право требовать гарантии, что и наследники сохранят состояние в целости. Наследник Треста теоретически был самодержцем, но на практике он был скован запутанной сетью условий и запретов, затруднявшей ему произвести внушительное вторжение в состояние как таковое. Не то чтоб в этом была необходимость, — как наследник Роберт получал — как и его отец, — не только значительный годовой доход, но и саму Кайаву, равно как Сил Коув, летний «коттедж» Баннермэнов в Мэйне, не говоря уж о Бо Риваж, фамильном имении в Палм Бич, которое Кир велел выстроить, когда не мог больше выносить зимы в графстве Датчесс, или старый дом Баннермэнов на Пятой авеню, сдаваемый на выгодных условиях Венесуэльской миссии при ООН, и, конечно, двухэтажную двадцатипятикомнатную квартиру Артура в доме 967 по Пятой авеню, с видом на парк. Но чтобы продать что-либо из этих владений, требовалось согласие стольких людей, что в принципе это было вообще невозможно.
Куда ни глянь, всюду обязанности. От Фонда Баннермэна, давно приобретшего автономный статус, независимо от желания или выбора семьи, до пенсионных фондов для отставных сотрудников Баннермэнов. На деньги Баннермэнов строились больницы, школы, университеты, они спонсировали театры, музеи и научные исследования, так что добрая репутация семьи возрастала в прямой пропорции от отданных сумм. Отец Роберта жил как король, — и со всеми обязанностями короля, — но он с трудом мог бы наскрести 10 миллионов долларов наличными без бурной семейной войны. А Роберту нужно было 10 миллионов как минимум, если он собирался оплатить долги по избирательным кампаниям в Сенат и сделать серьезную заявку на губернаторство. Он подумал о своих долгах, об обязательствах, взятых на себя, о людях, из-за которых он принял эти обязательства, — и стиснул зубы. В политике приходится делать вещи, о которых нельзя рассказывать никому, не стоит даже думать о них.