Он осторожно повел ее вверх по ступенькам, остальные следовали за ними на почтительном расстоянии. Все семейство Баннермэнов было полностью согласно, что если Роберт и способен на какие-то добрые чувства, то они относятся к Сесилии. В его глазах она не имела недостатков. Внешне они были очень похожи — оба высокие, прекрасно сложенные, со спортивными фигурами, но каждый при этом, казалось, находил в другом качества, которых недоставало ему самому. Сесилия находила опору в жесткости Роберта, в его способности отказаться довольствоваться меньшим, чем ему хотелось, а он, похоже, нуждался в ее чувствительности и слабости, как если бы знал, что защищая ее, проявляет лучшие стороны своей натуры, которые ничто другое не могло бы пробудить.
Роберт остановился ровно посредине лестницы, все еще держа руку Сесилии, в то время, как другие группировались вокруг них, словно старались разыграть сцену «Последняя стоянка Кастера». Он взглянул на часы.
— Бабушка едет?
— Не беспокойся, — ответил Пат. — Она будет здесь ровно в двенадцать.
Роберт кивнул. В семье Баннермэнов все, кроме Патнэма, серьезно относились к пунктуальности — впрочем, даже и Пат чувствовал себя виноватым, если опаздывал. Элинор, естественно, довела пунктуальность до невероятных пределов: она не только никогда не опаздывала, но и никогда не появлялась заранее. По ней можно было заводить часы, и это бы окупилось, так как на содержание ее собственных часов уходили огромные суммы.
— Я все еще не могу поверить, что это случилось, — произнесла Сесилия.
Эммет склонил голову:
— Средь жизни мы в смерти.
Роберт бросил на него грозный взгляд.
— Постарайся не изображать ослиную задницу, Эм. Оставь эти штучки для своих митингов, хорошо?
Сесилия пропустила эти слова мимо ушей — она так привыкла к подобным стычкам, что вряд ли уже замечала.
— Я думаю о том, как он умер. Это так на него не похоже. Девушка, хочу я сказать…
Мужчины, за исключением ректора, обменялись взглядами. Сесилия идеализировала отца, даже когда они были в ссоре. Она могла простить ему все, кроме обычных человеческих слабостей.
Для нее невозможно было представить, чтобы отец улегся в постель с молодой женщиной, немногим старше двадцати, не говоря уж о том, что он в этой же постели и умер.
— Ну, знаешь ли, отец никогда не был монахом, — сказал Пат. — В этом не было ничего криминального.
— Он, должно быть, выжил из ума, — заявила Сесилия. — Этого бы никогда не случилось, если бы я была здесь.
— Сеси, мне он показался нормальным, честно. Не думаю, чтоб он нуждался в том, чтобы ты над ним надзирала.
— Ты не понимаешь, о чем говоришь, Пат, — резко произнес Роберт. Даже сам он понял, что говорит, как отец, прибегнув к тому же резкому, отрывистому, властному тону. На миг он ощутил неуютное, гнетущее чувство, словно он играл чью-то роль, но затем напомнил себе, что теперь он — глава семьи.
— Отец был больным человеком, — быстро сказал он. — Выжил из ума. В маразме. Это наша версия. И это правда! Придерживайся ее.
— Все, что я говорю…
— Не раскачивай проклятую лодку, Пат!
Предупреждение Роберта повторялось с детства — и с детства их отца — и влекло за собой тяжкий груз семейных традиций. Баннермэны никогда не раскачивали лодку. Определенная степень эксцентричности допускалась: дядя Джон выращивал у себя в поместье буйволов, ошибочно полагая, что они могут заменить мясные породы рогатого скота, Эммет был семейным оводом, младший брат Артура, Алдон, который был славен тем, что содержал двух любовниц-китаянок, сорвался с горы Арарат, куда взбирался в поисках Ноева ковчега — но там, где была затронуты интересы семьи, Баннермэны без раздумья смыкали свои ряды.
Ирония судьбы состояла в том, думал Роберт, что отец в конце концов так раскачал лодку, что почти потопил ее — но, если говорить честно, он никогда не был до конца уверен в том, что отец полностью надежен в том, что касалось интересов семьи. Именно по этой причине Роберт попытался захватить контроль над состоянием, пока старик был еще жив — что являло собой невероятное и непростительное покушение на фамильные традиции. Если бы я преуспел, с горечью сказал он себе, мы бы не оказались сейчас по уши в дерьме… Но, конечно, успех никогда не был козырем в его колоде, и ему это было известно лучше, чем кому-либо. Семейная традиция обеспечивала каждому наследнику абсолютный контроль в течение всей его жизни, и чтобы вмешаться в него, требовались ни больше ни меньше потрясающие таланты Элинор и ее железная воля. Она была способна работать двадцать четыре часа в сутки, в отличие от мужа и сына, которые явно тяготились обязательствами увеличивать их богатство, уже бывшее больше, чем им можно было управлять или растратить. Он знал это — правда состояла в том, что они просто-напросто боялись ответственности. А Элинор, при всей своей ненависти к переменам — нет.
Роберт не боялся перемен, не чувствовал он и страха перед ответственностью. В те дни, когда его отец был еще ребенком, Кайава патрулировалась вооруженными конными охранниками, сотрудники агентства Пинкертона повсюду сопровождали детей Баннермэнов, а Кир спал с револьвером под подушкой. Огромное состояние сделало членов семьи очень осторожными. В начале 1900-х толпа неоднократно зашвыривала камнями лимузин Кира, и, хотя его личная храбрость была вне сомнений, он решил защитить семью от ненависти собратьев-американцев — и это объясняло, почему он выстроил Кайаву почти в ста милях от Нью-Йорка, с собственной частной железнодорожной станцией, что произошло благодаря соглашению с нью-йоркским Центральным вокзалом, и выступал против прокладки любого шоссе, связующего Олбани с Нью-Йорком. Кир, внимательно прочитывая злобные письма, бесконечным потоком приходившие ему, прилагал все усилия, чтобы обеспечить семье безопасность от ярости толпы, угроз убийства, выходок анархистов, сенатских расследований и — после дела Линдберга — похищения детей. Он никогда не искал популярности, поэтому не принимал близко к сердцу, что его ненавидят, но постоянное ощущение, что Кайава — вооруженная крепость в окружении врагов, неизбежно должно было возыметь действие на его сына Патнэма и внука Артура, которые оба, различными путями, впоследствии пытались смягчить и очеловечить семейный имидж.
Времена изменились. Роберт это знал. Огромные состояния перестали быть непопулярными, и Баннермэн, если бы он пошел с правильных козырей, имел бы столько же шансов преуспеть в политике, как любой другой.
Кроме того, существовало множество нефтяных магнатов, у которых денег было столько же, сколько и у Баннермэнов, или даже больше, и никто не ненавидел их. Он бросил взгляд на родственников, толпившихся во дворе, и почувствовал глубокое к ним презрение. Он узнал Чанси Баннермэна — его щеки пламенели румянцем, вызванным постоянными поисками превосходного мартини, а затем поглощением его. Ничтожество, сделавшее профессией собственное вступление в совет директоров любой кампании, готовой платить за магическую фамилию «Баннермэн» в ежегодном отчете, один из тех, кто и создал семье репутацию, которую, понимал Роберт, он призван исправить. Здесь был Мейкпис Баннермэн, яхтсмен и банкир, чья поддержка каждого мелкотравчатого диктатора, выражавшего желание повесить ему на грудь какую-нибудь побрякушку, поставила его банк — и большую часть «третьего мира» — на грань финансовой катастрофы. Мейкписа это не беспокоило. А с чего бы? — подумал Роберт. Американские налогоплательщики, Мировой банк и Международный валютный фонд, вне всяких сомнений, его выручат. Он видел кузину Марту, стоявшую рядом со своим четвертым — или уже пятым? — мужем, и дядю Ральфа, младшего брата матери, скучного типа с мировой славой — его единственный интерес в жизни составляла охота на крупного зверя, и ему в итоге пришлось выстроить небольшой музей, чтоб вместить все свои трофеи.
Он смотрел поверх голов, глядя на дорогу в ожидании автомобиля Элинор, полностью игнорируя родственников. Будет достаточно времени, чтобы пожать им руки, после похорон, когда все они соберутся в доме на поминки. При этой мысли он вздохнул, затем утешил себя, что они, по крайней мере, еще не знают о претензиях той девицы на замужество с отцом. Сознание того, что придется принимать их лицемерное сочувствие и снисходительные соболезнования было достаточно тяжело и без этого лишнего унижения.