И был вечер, и снова было утро. И пели птицы. И паровозы пели. И пели руки бога. И металл был мягким, как глина. И творил из него бог все, что просили люди. И был день второй. И день третий. И было много дней.
И как-то пришли люди и сказали: «Иди, распишись». И бог удивился и сошел с облаков и сделал так, как сказали люди, и получил деньги. Люди хотели отблагодарить его, но они не знали, что обидели его. Ибо он уже получил награду, отделив великое от малого, счастье от суеты. Но увидел бог, что иначе не может быть, пока свет не отделится от тьмы, пока не исчезнет тьма. И сказал он: «Пусть будет так до времени». И взял плату за труды свои, которую давали ему люди. И стал человеком. Но он был богом. И дух божий остался в нем. И дети его будут богами, потому что он был богом. Они выкуют солнце, сотворят звезды, отделят твердь от воды, свет от тьмы и увидят, что это хорошо, и пожалеют отца своего, взявшего плату за счастье творения…
— У-ух, — говорил я и опускал кувалду. — У-ух.
Рубашка прилипла к спине, по лицу катился пот, я слизывал его, «ухал» и ударял по раскаленной болванке.
А потом поставил кувалду к наковальне и, не слыша, что говорят мне кузнецы, вышел. Нет, молитва моя не очистила, не успокоила меня, она только разбередила сердце. Как, когда, отчего я стал так одинок? Что точит меня последнее время, опустошая, не давая покоя ни днем, ни ночью? Откуда оно, это непонятное чувство, словно я виноват перед кем-то? В чем я виноват и перед кем — не знаю, потому что эта вина не похожа на ту, которую я понял сегодня, взглянув в глаза женщины, которую любил когда-то. Эта вина другая, она страшнее, хотя бы потому, что в ее глаза не заглянешь.
По дороге старуха тащила на длинной веревке козу. Коза упиралась, старуха со злостью дергала веревку, кричала:
— Иди, иди, погибель. Уйдешь еще в горы, на живодерню отведу, сладу нет с тобой.
Коза остановилась у дома с вывеской «Новоморское отделение связи», просунула морду между досками забора, стала щипать листья с росших по ту сторону кустов.
— Еще новости, козу привела пастись! — крикнула из окна почты девушка в розовой косынке, из-под которой торчали бигуди.
— Ой, господи, сладу ж с нею нету, своенравная, не видала такой, — чуть не плача, вскрикнула старуха. — У-у, чтоб ты околела, — она показала козе кулак, и коза устыдилась, взбрыкнула задом, побежала так быстро, что обогнала старуху.
Я вытер ноги о тряпку, что лежала на крыльце, зашел внутрь. За деревянным барьером сидела девушка с бигудями, в зеленом платье. Мусоля палец, она считала конверты в толстой пачке.
Я спросил, нет ли на мое имя телеграммы до востребования. Не отрываясь от своего занятия, она покачала головой.
— Если будет, пусть занесут в Дом приезжих.
Она кивнула.
— Я жду очень важную телеграмму. Вы не забудете? Запишите фамилию.
— Вам обязательно надо, чтоб я сбилась, — рассердившись, сказала она и отбросила конверты. — Принесут вашу телеграмму, гражданин, идите…
Я ушел и снова побрел, сам не зная куда. И неожиданно остановился, потому что узнал улицу, на которую вышел, обогнув почту. Узнал и улицу, и дома, и даже деревья тоже узнал. Сейчас, через сто шагов, будет дом, где жила Зина.
Да, вон этот дом, вон калитка, а у калитки стоит Варя.
Она стоит у калитки, смотрит в мою сторону. Стоит, словно давно ждет меня.
Кто-то кричал у них во дворе, двор был полон людьми, там бегали, суетились женщины, а Варя стояла не двигаясь, смотря в мою сторону.
Платье ее было измято, мокро, оно облепило худое ее тело, волосы растрепались. Ужасный какой-то вид! Случилось что?!
Я побежал.
Варя
Я проснулась рано. Очень рано. Только-только начало развидняться.
Мама не спала. Лежала с открытыми глазами.
— О чем ты думаешь? — спросила я.
— Так, лежу, — ответила она.
Голос у нее был грустный.
Я спросила:
— Можно к тебе?
— Большая, постыдись, — сказала она, но я перебежала к ней, прижалась к ее теплому телу.
Мы полежали молча. Я сказала:
— Расскажи что-нибудь.
— Что?
— Ну, об отце, например.
Она притихла.
— Не сердись.
— Не сержусь. Что рассказать?
— Хороший он или плохой?
— Не знаю.
— Но ты же боишься его. Даже вспоминать боишься.
— Я просто забыла его. Мне он сделал зло.
— Но если ты любила его, значит, он был хороший? Не могла же ты любить подлеца?
— Все люди, девочка, хорошие.
— Нет, — сказала я.
— Все, — повторила она.
— Подлецы тоже хорошие?
— Подлецов матери не рожают. Несмышленышей рожают, малых детишек. И песни над ними поют благородные. Не будет на земле лжи — не будет плохих людей. Иди. Спи.
— Нет, — сказала я, — неправда. Нельзя быть такой.
— Наверно, нельзя, — сказала она. — Но стараться понять людей нужно. Другой зол не по своей вине.
— А по чьей же еще? Интересная философия. Не хочу я понимать подлецов. Он обманул тебя, бросил, изломал тебе жизнь. И не виноват? Дядя виноват? Обстоятельства виноваты? Так можно оправдать любую подлость. Оправдать и простить. Почему же ты его никак не простишь?
— Не надо, девочка, об этом… Иди, спи. Ну, пожалуйста…
Слезы были у нее в голосе. Глаза тоскующие, усталые.
— Мама, милая, — сказала я, — как я хочу, чтобы ты была счастливая.
— Я счастливая, девочка, — сказала она.
— Ты любишь Олега Николаевича?
— Да, — ответила она.
Я поцеловала ее, выползла в окно, побежала купаться.
Берег был пустынен. Причал безлюден. Даже чаек не было — спали еще где-то.
Я долго плавала, а когда вылезла на берег, вдруг из-за скалы с криком, дурачась, выскочил Андрей.
— Сумасшедший, испугал!
Он засмеялся.
— Отвернись, нахал!
Я не стеснялась его прежде. Теперь стесняюсь.
— Ну! Отвернись.
Он отвернулся, я натянула на купальник платье.
Мы лежали на песке. Солнце было еще мягкое, еще не грело. Я устала лежать на холодном песке.
— На стройку, что ль, пошли?
— В такую рань?
— Ну и что? Пойдем.
Он искупался, и мы пошли. Мы не торопились, шли по берегу. До начала работы было еще часа полтора. Волны шипели, облизывая желтый песок. Он сразу становился темным, почти черным. И наши следы чернели. В них пузырилась пена. Вода щекотала ноги.
Высоко на обрыве, за кустами, виднелась стрела подъемного крана и красные кирпичные стены дома отдыха — он был еще без крыши, гол, как птенец, но уже угадывалось, как он будет красив, когда застеклят его огромные окна, облицуют стены. Он стоял высоко над морем, среди красных прямых сосен, — лучшее место едва ли можно было выбрать у нас в Новоморском. Оттуда проведут к пляжу дорогу, выровняют крутой склон — и не узнать будет дикого этого места. Но пока вверх вела только узкая осыпающаяся колея. Мы запыхались, взбираясь по ней. Наверху сели под кустами.
— Дыши глубоко, — сказал он, — глубже. Не торопись.
— Отстань. Сам запыхался.
За нашими спинами, возле самых кустов, раздались чьи-то шаги.
— Черта лысого с этого обрыва съедешь, — хрипло сказал кто-то.
— Не набивай цену, отличная дорога, — сказал другой. — Может, через поселок поедешь? На виду у всех? Не торгуйся, народ начнет собираться.
Андрей схватил меня за руку, прошептал одними губами:
— Тише!
— Ладно, попытаюсь, — сказал первый хриплый голос.
Андрей хотел встать, но я дернула его за руку:
— Сиди!
Однако он уже встал. Поднялась и я. У меня дрожали колени.
Прямо перед нами стоял круглолицый розовощекий человек в новых желтых ботинках на толстой подошве. Сам в грязном пестром пиджаке, замасленных брюках, ботинки новенькие, яркие, будто только что из магазина. У него было детское лицо. Но лицо мальчика, ощипывающего живого воробья. Неподалеку стоял грузовик. Кузов был плотно закрыт брезентом. К грузовику шел парень в гимнастерке. Человек в новых ботинках спокойно оглядел нас, сказал начальническим голосом: