— Я — человек труда и хочу, чтобы мой труд не покупался, не разменивался на рынке, но доставался мне и обществу моему, а не неизвестному мне человеку, завладевшему возможностью купить мой труд, я хочу, чтобы мой труд частицей вливался в общий труд на общее благо и имел общественную ценность, в том числе и для меня — общественную ценность, но для этого должно быть организовано общество равноправного, свободного труда. Таким обществом может быть (и вновь станет!) социалистическое общество, которое уже было у нас… Вот по какому убеждению я стал коммунистом, чтобы верить в коммунистическое общество и созидать его. Верю, род человеческий непременно должен выйти на дорогу коммунизма, — таков закон! Этот закон, разумеется, не соответствует вашей морали и образу мыслей, поэтому вы отвергаете его. Над вами довлеет другой закон, выводимый из инстинкта наживы за счет слабых.
Нет, он не был деревянно-бесчувственным, этот хозяин. Как всякий, кто живет и жирует за счет других, он очень чувствовал все, что ему угрожало. И в качестве первой защиты он хотел бы, чтобы принятый им строй жизни не был виден и понятен с первого взгляда, ибо полное понимание природы и сути этого строя теми, кто его содержит своим трудом, грозит потерей и его личного блага, достигнутого на чужом труде, чтобы этот строй был скрыт как можно глубже в сумраке от глаз трудовых людей и воспринимался ими как неизменно небом данный людям земли.
Потому хозяин, как понятый и разоблаченный, стушевался, покраснел, скорее всего, от испуга разоблачения, а не от стыда и, забыв предосторожность, стал говорить в защиту общества, к которому успел удачно присосаться, как пиявка. Он убежденно заговорил в защиту капитализма, который, по его мнению, приобрел преимущество над всем миром благодаря своим способностям строить высокопроизводительное производство.
Замечание хозяина не смутило Андрея Федоровича, а рассмешило, так как смысл сказанного он давно знал из пропаганды антикоммунизма и из спекулятивной демагогии радикал-реформаторов, и насмешливо возразил:
— Извините меня, мне как инженеру смешна такая профанация людей, далеко стоящих от технических вопросов, так как я знаю, отчего зависит производительность труда и эффективность производства, во всяком случае, не от системы общественного строя. Скажу лишь о роли человеческих рук и головы как во всяком деле и смею утверждать, что коллективный труд, коллективный разум, коллективная воля всегда были и будут сильнее индивидуального образа мышления, основанного на частной корысти. А социализм есть символ коллективизма, так что делайте вывод сами. Конечно, молох индивидуализма зловеще висит над людьми, но с каждым новым поколением он теряет свою силу… Дальше мне нет смысла с вами полемизировать и времени нет. За всем этим давайте моих сорок рублей и будьте здоровы.
Вот такой он был, этот слесарь ЖЭУ, и хозяин поспешил отделаться от него совсем по иному желанию, чем обычно избавляются от жэковских слесарей. Хозяин протянул Костырину деньги, тот взял их, медленно, как бы любуясь новенькими, немятыми десятирублевыми купюрами, основательно спрятал их в карман, попросил хозяина расписаться в наряде и шагнул к двери. Он сам открыл деревянную дверь и задержался за ней перед железным запором, его отомкнул хозяин, а Костырин в это время сказал:
— На прощанье все же скажу вам: филистеры вы были, райкомовцы. Не все, конечно, далеко не все, но в пропорции, достаточной, чтобы исказить ленинскую суть компартии. По карьеристской лестнице вы выдвигались из районного — в областной, из областного — в центральный разряды и чем больше вас таких набиралось, тем больше вы уродовали партию, тем дальше уводили ее от Ленина.
Костырин видел, как скулы хозяина квартиры пунцовели, и как белели его глаза от злости. Но Андрей Федорович уже не мог не высказать мыслей, которые у него появились, пока он работал за этой железной дверью. Он продолжал говорить, спокойно наблюдая за тем, как внутреннее кипение в хозяине прорывалось наружу — то косоротием на лице, то злой яростью в глазах: трудно все же было оставаться равнодушным от такой колючей правды слесаря, непривычно было, но, к чести своей, он сдержал себя от гнева.
— Естественно, скрывая свою ненависть, — продолжал Костырин, — вы по службе показывали приверженность высшим принципам нравственности. И, лицемерно преподнося добродетель, сделали советских людей, коммунистов в том числе, чересчур доверчивыми и наивными, чем и добились их идейного разоружения. Одновременно с этим вы стремились к главенству не только над членами партии, но и над всей доверчивой массой советских людей. Но в то время все это не могло у вас получаться, не дотягивались вы до полного главенства, как того вам хотелось, потому что мы все же вас избирали, а вы перед нами отчитывались, и мы могли из — под вас выдернуть насиженное кресло. Но вот к общему несчастью, изменилась обстановка в благополучную для вас сторону. И тут вы не стали ханжески скрывать свою психологию, схватили, пользуясь положением, возможностью овладеть народными миллионами средств, затем используя эти миллионы против их бывших владельцев как инструмент власти, пригребли господство над массами трудовых людей, запустили в ход такие рычаги манипулирования людьми, как нищета, бедность, экономическую зависимость и социальное бесправие, возможность распоряжаться рабочими местами и вообще трудом рабочих людей… Это вы называете демократией и правовым порядком… Права и демократия для миллионеров, против чего боролся Ленин, защищая трудящихся. Но все это — придет время — вам зачтется!.. Извините за откровенность, будьте здоровы, — и, провожаемый злым шипением хозяина, с облегчением вышел за тяжелую железную дверь из душно богатой квартиры.
Бабушка уехала
Надежду Савельевну провожали утром в воскресенье всей семьей ко второму рейсовому автобусу. Утро было тихое, пасмурное, ночью прошел спорый теплый дождь, и тучи еще не разошлись и поутру, роняли на землю невидимые мелкие капли, словно устало вытряхивали остатки своих запасов. Умытый город присмирел и блестел крышами, окнами, стенами, зеленью листвы и травы, дышалось легко, казалось, и от блеска тоже. В ожидании автобуса постояли на платформе всей гурьбой, держа бабушку в центре. Она стояла среди детей и внуков еще прямая и стройная, Она еще не поддавалась своим годам, у нее не было усталости от жизни, она была живая и подвижная, и ее глаза с глубокой синевой блестели весело и задорно, высвечивая ее душу, умевшую заряжать других энергией жизни. Она при прощании говорила с верой в детей:
— Ты, Петя, уже зацепился за работу и теперь у тебя пойдет, у мастерового человека всегда пойдет, сама жизнь мастеровых людей выдвигает, иначе как же ей, жизни, быть-то без мастеровых людей. Теперь у тебя, Петя, и у всех у вас тоже сладится, — но она не стала уточнять, что все в семье пойдет, если в ней есть опора, а он, Петр, и есть надежная опора в семье.
— А ты, Танюша, чтобы за всеми глядеть, за собой присматривай. Семье жена и мать нужна, а жизнь, что вокруг, — и бабушка повела рукой кругом, — только крылом нас когда-то обмахнет, а в семье должно все крепко держаться.
— Я, мамочка, уже и сама поняла, как надо мне поберечься, и Петя мне говорит, что нынешнюю проклятую жизнь нашу надо пропускать мимо сердца, только она, прежде всего в сердце стучится
— Конечно, от жизни полностью не отгородишься, — сказал Петр, — но ТЫ найди в себе разум и на тот момент, когда жизнь рвется к твоему сердцу, отвернись от нее, а за это время одумаешься и поймешь, что зря переживала.
— Правильно, Петенька, говоришь, хотя сам ты — так ли поступаешь? Но тебе можно — ты мужчина и сильный, — и вдруг повернулась к детям и, тронув Сашу за нос, продолжила: — А вам тоже надо учиться думать и не только за себя — и за родителей тоже. Тогда и дальше у вас хорошо пойдет, вы вон какие у нас — отличники, а это и значит, что все пойдет у вас. Хорошо пойдет, я знаю, а мы с дедушкой все равно будем помогать, мы еще поможем вам.