«Спи!» — беззвучная мольба. — «Исцеление не завершено!»
Я не могу.
Я не понимаю, что со мною.
Я не понимаю, кто я.
Ночь окружает меня. Ночь наполняет меня. Нет тела, нет памяти, нет ничего, кроме ночи и скользящих в ее объятиях мыслей.
Можно смириться. Заснуть. Надеяться, что, пробудившись, я все буду помнить. Ночь не пугает, не давит, ласково убаюкивая, уговаривая. Но я боюсь довериться одной надежде. Я боюсь, что закрыв глаза, я погружусь в вечный сон. Что ночь останется со мною навсегда. Я боюсь остаться в ночи потерянным, забывшим все и всех. Мыслям не может быть больно, — но моя жизнь, отсеченная, утраченная суть — все это причиняет почти физические муки.
И потому я борюсь. Не сдаюсь. Не отступаю. Упрямо раз за разом отвечаю «нет».
Я не знаю, что нужно делать. Не могу даже полагаться на интуицию: нет ни ощущения ошибки, ни уверенности в правильности поступков. Есть лишь я и ночь. И я делаю, единственное, что мне остается: стягиваю, собираю все мысли, дрейфующие в ночи, сжимая в плотный комок. Я гашу все, кроме одного страстного желания: раздвинуть окружающую меня завесу.
Увидеть. Вспомнить. Обрести себя.
«Спи!!!» — в образах звенит отчаяние. — «Спи! Спи!»
Ночи страшно, — что бы это не значило. Ее долг, ее миссия не выполнена. Она не пытается остановить меня — возможно, не может, — но просит не лишать ее смысла существования.
Ее страх, ее боль почти заставляют меня подчиниться.
Почти.
Комок замирает. Не остается иных мыслей, не остается ничего… и вдруг приходит осознание, что этот сгусток — это и есть моя суть. Это и есть я, разбитый, расколотый на сотни, тысячи осколков.
Я пытаюсь собрать осколки в одно целое, соединить их — и не могу. Не могу понять, как. Не могу понять, не могу увидеть, что на осколках.
Я пытаюсь дотянуться до скрытого в них, но везде мои касания будто натыкаются на сплошную стену. Мне становится все труднее держать их вместе, труднее заставлять концентрировать на желании освободиться, вспомнить. Труднее отгораживаться от панического зова ночи.
Я делаю последнее, кажущееся самому себе запредельным, усилие — и вдруг один из осколков поддается, раскрывается навстречу. Мне даже кажется, что он только и ждал подходящего момента, чтобы принять меня.
Потом приходит свет.
Потом приходит боль.
Я падаю в многоцветный вихрь, рвущий на части с таким трудом собранную мою сердцевину, мою суть. Я пытаюсь кричать — и не могу: мне нечем кричать, нечем говорить. Я пытаюсь остановить распад, удержать себя — и вдруг я становлюсь вихрем. Ураган вокруг меня. Ураган во мне.
Я — ураган.
Я впервые слышу нечто отличное от цепочки образов-посланий ночи. Тихий, многоголосый шепот со всех сторон. Он пытается сказать мне что-то очень важное, что я обязательно должен услышать… но я не слышу слов. Только шепот.
Я раздвигаю границы себя, границы урагана, захватывая все больше и больше пространства. Смерч сверкает, переливается всеми цветами радуги, в нем мелькают лица, множество лиц, предметов, мест. Я не узнаю их, по-прежнему, не могу коснуться воспоминаний — есть лишь миг, в котором я, ставший ураганом, падаю в бесконечность.
«Миг» — пришедшее на ум слово почему-то остается со мною, заполоняя собой все. Я не могу избавиться от него, не могу сосредоточиться ни на чем другом — есть лишь миг. Мгновение. Секунда. Миг.
Шепот меняется. Он становится звуком текущего по стеклу песка, перетертого в пыль, в мелкую пудру. Приходит гул урагана, стремительно падая к неслышимой ухом вибрации, дрожанию на грани слышимости, на грани сна миллиона струн.
Вокруг меня остается только одно лицо. В завитках смерча, вокруг, сверху и снизу — я знаю его. Не помню — но знаю!
Я сжимаю обратно себя-ураган. Ближе, ближе! Чтобы рассмотреть, чтобы принять единственное, что знакомо мне. Кружится, мчится в беснующемся вихре сонм лиц… нет, не лиц, вдруг понимаю я.
Отражений.
Я не успеваю подумать, почти инстинктивно тяну к себе ураган. Его стены схлопываются. Ураган втискивается в меня, в сосредоточие, падающее в ночи, — но то совсем не та, ласковая, что кричала мне «спи». Бесконечно голодная, смотрящая мириадами глаз в меня, наполняющая ужасом одним присутствием. Я сжимаюсь, подобно ребенку в утробе матери, пытаюсь стать маленьким, незаметным. Зажмуриваю глаза — и с опозданием понимаю, что у меня появились и глаза, и веки. Что я обрел тело, живое, дышащее, чувствующее. Но даже восторг от осознания этого не может перебить леденящий ужас перед глядящей в меня бездной.
Шелест песка, неслышно-вибрирующий гул становятся оглушительными. Чувство полета в бесконечность сменяется неожиданным покоем — и ощущением чего-то прочного подо мною. Прочного, прохладного и самое главное — реального. Сквозь заглушивший все тандем гула и шелеста неожиданно отчетливо пробивается тонкое пение ветерка, кажущееся прекраснейшей мелодией.
Мириады взглядов голодной черноты исчезают, как туман с первыми лучами солнца, уходят вместе с дрожью бесчисленных струн и струящейся песчаной пылью.
Я открываю…
…глаза.
Горячий, обжигающий даже сквозь ткань сьютера, металл давит со всех сторон. В ушах звенит отчаянный вой систем жизнеобеспечения сьютера, что-то липкое, теплое стекает по виску, щеке, шее; пульсирующие надписи появляются и исчезают перед глазами, никак не складываясь в осмысленную фразу. Единственное, за что успевает ухватиться затуманенный двумя страшными ударами разум, так это слова: «ПРЕВЫШЕН ПРЕДЕЛЬНЫЙ УРОВЕНЬ…». Чего — он не успевает понять: сообщения ломаются, идут рябью искажений — странное, никогда не виденное поведение визора.
Все дрожит вокруг, все колеблется, словно он смотрит на мир из-под слоя воды. В груди проклевывается тупая боль, пока лишь лениво напоминая о себе, разминаясь, готовясь вскоре лютым зверем вцепиться, вгрызться в тело. Во рту странный металлический привкус и сухость. К горлу подступает тошнота, желудок выворачивает наизнанку. Но блевать в шлеме — совсем плохая идея. Надо снять. Стереть розовую пену с прозрачной пласталевой пластины перед глазами, очистить разъем визора, по которому постоянно что-то течет. Что-то горячее и липкое…
Почему так ломит висок возле разъема? Почему у затылка поселился раскалывающий череп комок боли, будто посылающий короткие, жгучие разряды к глазам и шее? Почему вокруг так темно, что даже визор не помогает… Надо снять шлем… Проверить…
Левая рука сдавлена. Как и все тело. Полоски света выхватывают искореженный, смятый как тонкая фольга металл повсюду; обломок кольца маневровых двигателей, насквозь пронзив почерневший, разорванный фонарь «Стрелы», почти касается шлема. Рукоять управления сломана у основания, приборная панель мертва, вскрыта, как брюхо распотрошенной рыбы, обнажая оплавленные внутренности, разбитые, раздробленные в крошево кристалаты[17].
Жар медленно спадает, напоминая о себе только теплыми объятиями раздавленной ударом кабины космолета. Он с натугой тянет правую руку, молясь про себя, чтобы не подвел уже дважды спасший его сьютер: сначала от высокой температуры, следы которой окружали его, а потом от вакуума. Очерченное жирной красной рамкой предостережение регулярно вспыхивало перед глазами, с какого-то раза доходя до раздираемого выстрела боли сознания и отметая безумную идею снять шлем. К сожалению, унять позывы к рвоте, как и избавиться от сухого привкуса разогретой пластали во рту, это совсем не помогает.
Он извивается ужом, пытаясь развернуться в узком, тесном пространстве изувеченной кабины. Он чувствует себя заживо похороненным, закрытым в металлическом гробу, обреченным сходить с ума в оставшиеся часы жизни. Ужас придает сил и, позабыв о своих опасениях, он рывком вытягивает левую руку из тисков того, что совсем недавно было панелью гиперсвязи и выступом проектора обзорного экрана. Зазубренные, взлохмаченные челюсти остатков пласталевого покрытия фонаря с неохотой выпускают запястье. С запозданием приходит испуг, что ткань сьютера не выдержит, но все обошлось — только острая боль в локте и ладони напоминает о случившемся.