Литмир - Электронная Библиотека

Как легко винить других: зачем не уберегли, не спасли, не вытащили, зачем не замечали, что Эрик болен, не верили, что ему плохо, зачем не встревожились, не вызвали Константина, не заставили лечиться, не, не, не? И как легко ответить: затем, что он был свободен, они оба были свободны - и Эрик, и Константин, - и имели право существовать и прекращать существование, как им вздумается, без чужих указаний. Константин обнимал спящего Эрика и повторял про себя - с несвоими интонациями, с интонациями Эрика: "Если у меня будет рак легких, я хочу умереть быстро. Я хочу суметь умереть быстро", - и знал наверняка, что сам умрет медленно, не от рака и не от старости, не в крушении поезда и не в пожаре от дыма, умрет мучительно и отвратительно, даже постыдно, может быть, в беспамятстве, но скорее всего - в безумии, в абсолютной душевной тьме. И не боялся - нечего тут бояться, страшно будет тем, кто увидит это, так пусть они отвернутся, незачем им это видеть; он обнимал Эрика и думал: как хорошо, что Эрик уйдет первым, не узнает, как я умру, - и тут же возражал себе самому: с чего ты взял, что твоя смерть была бы для Эрика ударом и горем, кто тебе сказал, что он так же любил, любил бы, любит тебя? Но кто сказал ему, кто убедил, что Эрик его не любит, и отчего Константин верил этому "кому-то", принимал без споров утверждаемую, неутвержденную нехватку любви: оттого ли, что легче было ощущать себя уязвимым и нелюбимым, оттого ли, что Эрик умел быть очень нелюбящим, или оттого, что он сам надеялся когда-нибудь разлюбить и исцелиться, избавиться от Эрика, научиться на все вопросы отвечать безразлично: "Я ему не нужен, он мне не нужен, вместе нам делать нечего". И сейчас, обнимая Эрика - невозможно не повторить трижды, как заклинание, "обнимал, обнимал", не напомнить об этих объятиях, - он понимал, что все напрасно, никогда ему не вырваться, не освободиться: это что-то психическое, что-то катастрофическое, отчаяние и одержимость, или, точнее говоря, ни то, ни другое, а филео-эрос-агапе, три элемента, смятые в один комок, засунутые Константину в грудь вместо сердца.

Зеленая вода альтировала - от alta, альзировала - от alzare - все выше и выше, поднимая с собою вместе кровати, капельницу, кислородный аппарат, одежду, очки и книги; это последний потоп перед великою сушью, надо им насладиться, вообразив вокруг залитую дождями Венецию, переименовав больницу в оспедале Джованни и Паоло, Паоло и Джованни, надо домечтать начатое когда-то - о старости вдвоем на Calle della Morte, на Calle dei Morti, в сырых просторных комнатах, с видом на узкий канал и на круглый мостик, на отражение мостика в канале. И если опустишь руку вниз, ухватишь скользкую рыбку, рыборусалку, гостью на утреннем рынке, а потом проведешь мокрыми пальцами по лицу Эрика и разбудишь его, и вода уйдет вместе с городом. Лучше не шевелиться, лучше притвориться мертвым, хоть Константину, ртути, эльфу, комедианту, всегда тяжело давалась неподвижность: он хрупок, но взбалмошен, ни минуты не сидит спокойно, нет с ним сладу, но не связывать же его, полно, не беспокойтесь, пускай танцует. И он танцевал - но с уступкою, не на сцене, а в студии, показывая другим, что им - танцевать, а ему выговаривали: твоя морбидность, морбидность твоих балетов приправлена сексом, секс приправлен морбидностью, а то и мортидностью, но все ритуализировано, как похороны и как свадебка, и в конце концов это похоже на брачную ночь с трупом: очень холодно, чуть сладковато, с легкой гнильцой. Не обижайся, просил Эрик, и Константин откликался: да я и не обижаюсь, но ты преувеличиваешь, не все мои балеты пахнут, как разрытые могилы, и сам я не думаю только о смерти и совокуплениях, я бы очень быстро истаскался, если бы ставил об этом и об этом и больше ни о чем. Скучно ограничиваться одной танатической темою, и еще скучнее - болтать лишь о физической любви, спрягать и сопрягать плоть и глаголы, складывать пары, а потом понарошку их убивать, хорошо бы под полный оркестр, но если нет денег - сойдет и под хриплую запись, с внезапным эхом, нет - эхами, заглушающими чей-то кашель в зрительном зале. Издалека и эта унизительная нищета казалась прекрасной, а сомнения - легкими, о, к черту карьеру, уют и тепло, да здравствуют беспризорность и неуверенность, мир не без него, но способный без него обойтись, да здравствуют все нерожденные балеты, которые могут родиться, если вернуться назад, к черту прочное положение, жалованье и карьеру, к дьяволу этот проклятый год, отменить его вовсе, все отменить, и пусть ничего не будет, и пусть Эрик будет жив. Но это, детка, это, милый Константин, ваш последний бунт, мозговое, а не телесное сопротивление, что-то вроде предсмертных судорог: когда мышцы дергаются, не желая застывать, а потом все-таки застывают, куда им деваться; вот и вы бьетесь, корчитесь, стараясь найти лазейку и не разбудить Эрика, переменить все усилием воли, уничтожить опухоль, а потом затихаете, расслабляясь, и шепчете снова: все напрасно, все напрасно, - и сдаетесь своей собственной агонии, душевному параличу.

16

Тут бы и оборвать все: на смирении, на принятии разлуки и смерти, на отъезде и отплывании - навсегда, в пустое пространство без сигналов и связей, без почтовых адресов; Эрик умер первого апреля восемьдесят шестого года, в четырнадцать часов сорок пять минут, во сне, не страдая, Константин, его любовник, был рядом с ним, больше нечего добавлять, разве что уточнить: "последний любовник" - хоть этот счет бессмысленен, и мелочи тоже бессмысленны: и минуты, и сон, и отсутствие страданий. Но дьявол не возвращался туда, откуда вышел, и утрачивал привычную угрюмость, что-то было нарушено, и кривая разомкнулась вместо того, чтобы замкнуться. Тут бы все и окончить: сначала смерть, дальнейшее известно; но в смещенном, смешанном тексте действовали новые правила, и Константин вошел в дом, еще с утра бывший домом Эрика, вошел туда, где Эрика нет, не могло быть, и почувствовал, как меняются числа на календаре, а сезоны пускаются вспять. Десять лет отмотались обратно, не тронув ни мебели, ни памяти, и даже стены остались прежними - вопреки документам о покупке-продаже; десять лет назад этот дом не принадлежал ни Эрику, ни Константину, но теперь это безразлично, это лишь место действия, стертая обстановка, потому что надо где-то жить. Из полумрака и прохлады шагнул Эрик - в джинсах и "шахматной" рубашке, в остроносых туфлях, с бусами на шее, с сигаретой в руке, - и кивнул Константину приветливо, протянул ему раскуренную сигарету и сказал:

- На, затянись.

Я вырос в тех краях, я говорил "Закурим", и так далее, минус полстрочки, был содержимым тюрем, привык к свинцу небес, но не к свинцовым крышам, да и в тюрьмах никогда не был, повезло ему вовремя смыться. Как сладко пахла сигарета с травкой, зажженная неизвестно кем и передаваемая по кругу, чтоб каждый затянулся и расслабился, и забыл обо всем, и перестал верить, просить и бояться. Константин вдохнул дым и услышал накатывающую издалека музыку, голоса и далекое море, пожалуй, они все-таки забрались дальше, чем рассчитывали, и попали сразу на Ибицу, в начало семидесятых и своего романа. Такие впечатления недурно повторить; Эрик улыбался, глядя ему в лицо, и молчал, но из-за музыки, голосов и моря звучало "я рад, что в этом городе есть еще кто-то живой", что в этом городе есть ты, мой дружок, мой друг, мой Константин. Он понял, что такое смерть, но понял еще кое-что: как осилить ее и изжить; всего-то и нужно было - улыбнуться Эрику и взять его под руку, и больше не отпускать от себя, вместе с ним выйти на балкон и взглянуть сверху вниз на корявые, перекрученные оливы. Там, внутри, поют слишком громко, а здесь тихо и хорошо, постоим немного, подышим, некуда торопиться; светлячок плыл над ними, чуть-чуть не касаясь волос, вычерчивая в воздухе непременное "над головой своих любимых, у ног прохожих", но они не читали, не замечали тающих слов.

30
{"b":"538493","o":1}