- Мне кажется, меня забудут, - сказал Константин. - Когда я умру, от меня ничего не останется. Мои балеты выпадут из репертуара, их не станут восстанавливать, а записи смоют с пленок. Сохранятся фотографии, но по фотографиям ничего не поймешь. Так что я исчезну бесследно.
- Я бы радовался на твоем месте. Очень хорошо, если можно исчезнуть бесследно, это успокаивает. Я боюсь, что меня после смерти выкопают и начнут изучать: кого я любил, как танцевал, сколько пачек курил в день.
- Что пил, что ел - ничего не ел, как именно любил тех, кого любил...
- Платонически, - добавил Эрик с усмешкой. - Но если хочешь, помоги этим исследователям, напиши "ме" о том, как именно я тебя любил и в каких позах, и сколько раз за ночь. Если скучно писать одному, обратись к Рудольфу, он тебе охотно поможет.
- Что такое "ме"?
- Мемуары. Моя жизнь в балете, балет в моей жизни, балетные в моей кровати и так далее. Не вздумай писать ничего подобного. Если ты попробуешь, я приду с того света и все сожгу.
- А если я умру первым, ты не станешь писать обо мне?
- Не стану, не бойся. Я ужасно пишу, и кроме того...
- И кроме того?
- Я не знаю, что я мог бы написать о тебе. Не только о тебе, о ком угодно, но с другими все-таки легче, можно найти слова.
- Даже для Рудольфа можно найти слова?
- О, с ним проще всего, о нем я могу рассказывать без конца. Я люблю его, - сказал Эрик, уже не усмехаясь. - И мне легко говорить даже о моей любви к нему, мне нечего стесняться. А с тобой я сплю, и это ограничивает. Трудно говорить о человеке, с которым просто спишь и просто живешь.
- Нет любви, чтобы оправдать секс. Хорошо, не пиши обо мне, я согласен исчезнуть. Пусть обо мне помнят только одно: что ты просто спал со мной и просто жил со мной, и с меня довольно. И никаких балетов, пусть тоже исчезают. Хотя мне их немного жаль.
Очень трудно, видите ли, смириться с собственной аннигиляцией: когда все забудут адрес, голос, облик твой, не будет звезд над головой, несколько горстей пыли вынесут из крематория в коробочке и смешают с травой в безветренный день; одежду и обувь сложат в мешки и отправят в Красный Крест, друзья разберут картины и книги на память, мебель продадут, бумаги и письма станут единицей хранения в местной библиотеке, а балеты - балеты исчезнут бесследно, это самое эфемерное из всех искусств, не спасут их ни кинокамеры, ни хореологисты, останутся лишь названия в репертуарных списках, лишь старые программки, лишь несколько фотографий, дискретные движения, вырванные из непрерывного целого и обессмысленные, и обессмерченные. Предчувствовал ли Константин, что через год, через полгода после смерти никто не вспомнит о нем, а если и вспомнит, то скажет небрежно: ах да, это тот самый красивый танцовщик, любовник Эрика, у него был СПИД, он сошел с ума и умер в больнице, бедняжка, да, он не только танцевал, он еще и ставил балеты, но они все устарели, незачем их восстанавливать, у нас живой театр, а не музей. Предчувствовал - или заранее проговаривал самое худшее, чтобы это худшее ни за что не сбылось, чтобы изменить эпиграф, вживить отрицание в закавыченное прощай-оружиевское "I suppose all sorts of dreadful things will happen to us", чтобы ничего самого ужасного не случилось с ним, с ними - Эриком и Константином. Но был еще один эпиграф, не нуждающийся в поправках, надо привести его здесь, но прежде - перевести, иначе Константин не сумел бы его прочитать; "Those who forgot me would make a city", - он бы повторил это вслух, улыбаясь преувеличению: не наберется столько забывших его, чтоб составить из них целый город. Но не город, а весь мир составится из забывших, очень грустно, но что поделать; все-таки надо не лениться и сочинять "ме", пусть не в семьдесят лет, а в сорок, но не все дотягивают до семидесяти, а с законченными "ме" и умирать нестрашно, они хранятся лучше балетов, и жучки съедают знаки препинания, но не сам текст.
- Ну хватит, у тебя фиксация на смерти, это нездорово. Иди ко мне.
- Ты хочешь, чтобы у меня появилась нездоровая фиксация на любви?
- Нет, я просто хочу тебя. Мы так давно с тобой не спали.
- Четыре дня, я считал. Или четыре ночи. Между прочим, о нас говорят, будто мы уже совсем не любовники.
- Привыкай, о нас всегда так будут говорить. Мы странно смотримся вместе: я старею, ты еще нет, я похож на каменного гостя, ты похож на донну Анну, я о тебе совсем не забочусь, а ты заботишься обо мне так, будто хочешь отравить и получить наследство.
- Я люблю тебя.
- Да, я знаю. Это тоже фиксация, ты опасно болен. Может быть, даже смертельно.
- Скорее всего, смертельно, - согласился Константин и взял сигарету из его пальцев, затянулся в последний раз. - Лечиться уже поздно, обними меня.
- И тебе станет хуже, если я тебя обниму? - спросил Эрик.
- Да, но я согласен платить.
Он платил, не возражая, по всем счетам, с первой же ночи, что они провели вместе; он знал, что любовь к Эрику дорого ему обойдется, но не боялся, нечего бояться: хуже уже не будет, хуже будет без Эрика, когда-нибудь потом. Ты измучаешься с Эриком, предупреждали его одни и те же люди, добрые друзья, любившие Эрика, а не Константина, да, ты хватишь с ним горя (в скобках подразумевалось, что это Эрик хватит горя - с тобой, с ним, вторым лицом, переходящим в третье и обратно), лучше не связывайся, оставь его в покое, найди кого-нибудь помоложе или никого не находи, ты все равно не сможешь быть верным, ты его бросишь, ты его обманешь, ты нехорош для него, ты попросту плох и слеп. А он отвечал, что согласен мучиться, не нужна ему легкая жизнь без Эрика, и какое вам дело, что происходит между нами и кому из нас больнее - ему или мне, и с чего вы взяли, что нам больно, мы, может быть, очень счастливы. Если только - хоть это нельзя выговорить вслух, - если только Эрик вообще способен хоть с кем-то быть счастливым.
Эрик обнял его, "обнял эти плечи и взглянул на то, что оказалось за спиною", прижался к горячему зеркалу и живой кости, отражаясь в Константине, отражая Константина. В долгом существовании и сосуществовании оформлялось сходство движений и ласк, а разность черт таяла, становясь незаметной, ничтожной; нет, никто их не путал, нельзя было их перепутать, но встречаясь с ними, кто-то спрашивал мимолетно: "А вы, наверно, уже давно живете вместе?" - и слышал в ответ: "Да, очень давно, второе января опять пришлось на вторник". О них говорили, что они совсем не любовники, уже давно не любовники - столько же, сколько они делили кровать и квартиру, шесть, семь, десять, пятнадцать лет, - и каждую разлуку предлагали считать последней: довольно, разбегаемся все, и даже смерть нас не собирает, нет, нас соберет, а их не собирает, теперь-то Эрик к нему не вернется, жить вместе они не станут, это точно, жить вместе они не смогут, это точка, конец романа. И когда Эрик возвращался к нему упрямо из Нью-Йорка, Сан-Франциско, Стокгольма, Милана, Лондона, Копенгагена, Мельбурна, Ниццы, Рима, Бостона, Марселя, Мальмё, из сотни городов возвращался к Константину, - что ж, тогда те, что желали ему добра, замечали, вздыхая: "Ничего не поделаешь, это дурная привычка, он склонен к зависимостям, такая привязанность немного хуже курения, но все-таки лучше наркотиков", - и легче соскочить с Константина, чем с иглы, и незачем соскакивать, надо же чем-то убивать себя, постепенно заглушая боль, пока доза не станет чересчур велика, пока сама близость не окажется смертельной.
6
Что еще о них говорили между прочим - и между прочими? - укоризненным речитативом, создавая многоголосье, множественность мнений-миров: Эрик замкнут, Константин ветрен, в общей квартире - в общем доме, берите выше, - у них разные спальни, да и дом вот-вот перестанет быть общим, они скоро разъедутся, не сомневайтесь, они не то что работать - видеть друг друга не смогут, потому что Константин невыносим, и не следовало Эрику с ним связываться, мало ли алчных мальчишек, которые любому дадут за протекцию и карьеру, незачем тратить на них силы, спать с ними незачем, потом будет гадко. А он все-таки спал, не слушая добрых советов, сосредоточенно ласкал Константина и позволял ласкать себя: ладони скользили вверх и вниз, прижимаясь чуть слабее, чуть крепче, вмятые подушки нагревались, как в бессоннице, зажженная лампа освещала пляску смерти, любовь двух скелетов. Константин забрасывал ноги ему на плечи, пародируя поддержку, раскрывал тощие бедра, чтобы нанизаться на член, обрести невидимую точку опоры. Но это были акробатические штучки дурного тона, лучше показывать их не в постели, а в классе, а еще лучше не показывать вовсе, не рисковать и встать на четвереньки, низко опустив голову, тогда Эрик возьмет его сзади и тут же забудет, что берет - его; Константин вставал на колени, упирался локтями, прятал лицо, притворяясь ли тем, кого Эрик любил, пытаясь ли обмануть и обмануться в темноте (потому что лампа уже погасла), не играть другого для Эрика, а быть другим, а если не выйдет - все равно, утратить себя, быть безымянным телом, чтобы Эрик мог назвать его любым именем. Но Эрик тянул его за волосы на затылке, запрокидывал ему голову и целовал, не ошибаясь даже в темноте, не забывая ни на секунду, кого целует и кого берет: это ты, ты, ты, не Рэй и не Рудольф, не один из юношей с Западных сороковых, не первый случайный, не последний случайный партнер, это ты, и не смей никому подражать, никого отражать, ты мое безумное зеркало, только мое, и откуда бы это - "with my limbs in the dark playing your double like", а сравнение оборвано, нет последней строки, и негде спросить, на что похоже это двойничество, разве что самому догадаться (а разгадка в скобках, в конце главы или совокупления: "like an insanity-stricken mirror", ничего особенного, смутный авторский перевод). Он не стеснялся быть жестоким, занимаясь любовью с Константином, он и был жестоким, хоть причинял очень мало физической боли, сберегал силы, чтоб хлестнуть посильнее потом, когда они оденутся и выйдут из дома, когда наступит день, и лишь чужие спросят удивленно: "Как вы можете быть таким злым?" - а свои, ничему не удивляясь, отвернутся и скажут, что Константин сам напросился, с ним иначе нельзя, а то он решит, будто что-то значит для Эрика и на этой земле. Пусть смирится и замолчит, пусть не смеет хвастаться связью с Эриком, любовью к Эрику, потому что эта связь, эта любовь - слабость Эрика, и лучше бы ее скрыть, если избавиться невозможно, если такая беда непоправима, неизлечима, если он почему-то до сих пор не хочет с Константином порвать. И "свои" не видели - тем спокойнее им, тем проще гнуть свою линию, генеральную линию, хоть и без партии, - не видели, как Эрик лежал рядом с Константином и опять вынимал сигарету из его губ, затягивался и вкладывал обратно в губы, продлевая ласку и не боясь пожара.