— Извините, дядя Женя, я на секунду, — пробормотала она и выбежала из комнаты.
— Да… А что… Представь себе, встречаю… — слышал я ее отрывистые слова, произносимые резким, незнакомо жестким голосом. — Где-где… — в Караганде! В общем, все. Ты меня уже затрахал своей душевной простотой. Надоел, как… Как не знаю, что. Ищи другую дурочку. И хватит. Хватит мне звонить. Все!
Раздался щелчок крышки, потом характерный длинный писк отключаемого телефона.
— Ну вот, наконец-то мы с вами вдвоем и ну их всех на… фиг, — счастливо улыбаясь, Женя вернулась в гостиную. Села рядом со мной, и принялась совершенно по-детски ерзать, устраиваясь удобнее в своей практически несуществующей юбке. И опять ее невозможно оголенные ноги сияли перед мной, не давая оторваться даже мысленно. Я вздохнул.
— Так вы в самом деле один Новый год встречаете? — спросила Женя, усевшись наконец и выставившись сильнее прежнего. И даже не замечая этого: настолько естественно и легко получалось у нее демонстрировать свое юное, совершенное, гибкое и соблазнительное тело, созданное именно для абстрактного восхищения, и пока ни для чего более серьезного.
— Как видишь. Я всегда его встречаю один. По крайней мере, последние лет десять. Или даже больше, — серьезно ответил я. — А ты как собираешься встречать?
— То есть как это — «как»? — удивленно поднялись Женины брови. — Я его уже встречаю. С вами.
— То есть как это «со мной»? — пришел черед изумиться мне, как будто до сих пор я все еще принимал происходящее за игру. — Ты разве не по пути куда-то ко мне на минутку забежала?
— Нет, — она взглянула на меня в упор, обдав проницательным спокойствием своих взрослых серых глаз. — Я не по пути. И не на минутку. Я пришла к вам. Чтобы встретить с вами Новый год.
— Ко мне?… Но… Не понимаю. В твоем возрасте этот праздник вообще-то дома встречают. Или в компании сверстников.
— Дома всем все до лампочки. Мама упорола с Виталием — они своим банком ресторан откупили на всю ночь, не помню уж какой. Бабушка с дедушкой в полпервого лягут спать. А мои сверстники — прыщавые дебилы с мозгами между ног, — четко проговорила она, явно повторяя чужие слова. — Навстречалась с ними в прошлом году, до пенсии теперь хватит.
— Нет, но все-таки… — я все еще не мог поверить, что эта девочка, которую я считал живущей своей собственной, по-детски полноценной жизнью, пришла встречать новый год ко мне. — Как же так…
— Ладно, дядя Женя, — улыбнулась она. — Вы что — не рады мне?
— Нет, почему же… Я очень даже рад.
— А если так, то скажите, где взять второй прибор — скоро все-таки Новый год, надо приготовиться.
Она ушла на кухню за тарелкой, вилкой и прочими необходимыми вещами. А я все сидел, ошарашено глядя на огромный экран своего телевизора, где пошло кривлялись одни и те же, переходящие из года в год и из века в век, раскормленные морды московских артистов. И пытался пережить, и пытался понять: что же это такое вдруг начало происходить со мной перед самым концом тысячелетия? Принеся тарелки, Женя заняла свое место. Я больше не мог выносить вида ее яростных коленок. Достал из шкафа чистую салфетку, бросил ей со словами:
— На вот, прикрой, а то зальешь сейчас чем-нибудь!
А сам прошел к двери и выключил наконец верхний свет. Погруженная во мрак, пробиваемый лишь цветными бликами телевизора да огоньками на елке, комната сразу приобрела другой облик. И даже соседство моей внезапной гостьи уже не казалось таким странным. Словно упавшая темнота снивелировала возрастные различия. И мы наконец стали теми, кто мог и должен был быть на самом деле: мужчиной и женщиной, оставшимися вдвоем в полутемной, обещающей что-то новое комнате… Стоп, оборвал я сам себя — какой «женщиной»?! Со мной ребенок, девочка, еще не достигшая шестнадцати лет, и вообще все это какое-то наваждение, которого не должно быть.
— А дома ты что сказала? — спросил я, словно хватаясь за последнюю соломинку.
— Что к подругам ушла. Думаете, их это так волнует? Ошибаетесь…
Мы посидели молча. Я открыл принесенные Женей конфеты.
— Вот только налить тебе под новый год у меня нечего, — спохватился я. — Поскольку не держу в своем доме ни шампанского, ни всякой другой кислой гадости.
— А что у вас есть?
— Что?… То, что сам пью. Для тебя слишком крепкое. Водка, джин…
Коньяк еще. Не пойдет.
— Я буду водку с вами пить.
— Нет, — очень жестко сказал я и добавил раздельно. — Водку пить со мной ты не будешь. Ни при каких условиях. Иначе сейчас же отправлю тебя домой. Ясно?
Женя молча кивнула, очевидно пораженная моим резким тоном.
— Конфеты есть с коньяком, сама же принесла, — сказал я, смягчаясь. — Тебе достаточно. И минералкой запьешь.
— Слушаюсь, — ответила она и глаза ее блеснули, отразив перебегающий огонь гирлянды.
На телеэкране несмешно острили дежурные юмористы.
— Они тебе нравятся? — спросил я, чтобы что-то говорить.
— Терпеть не могу этих жирных пидарастов.
— Так давай что-нибудь другое посмотрим… — я постарался не заметить ее сленг. — «Титаник» хочешь? Я недавно хороший диск купил.
— Не-а, не хочу. Фильм хороший, музыка классная. Но Ди Каприо, этот поросячий ососок, — Женя опять кого-то процитировала. — Меня раздражает. Хотя мама от него тащится.
Я хотел было сказать, что нехорошо применять слово «тащится» к своей матери, но не стал, чувствуя бесполезность воспитательных мер.
— Я лучше хочу послушать, как вы поете и играете, — добавила она.
— Я? Играю? — я невесело усмехнулся, помахав в полумраке правой рукой. — Милая девочка, я давно уже ничего не играю, поскольку играть мне нечем. И не на чем. Гитару выбросил уже не помню сколько лет назад. И вообще все это было давно и неправда…
— Да нет же… Мама говорила, у вас есть кассета с вашими прежними песнями.
«Мама говорила»… — внезапно отметил я. — Выходит, Катя, хотя внешне казалось иначе, тоже ничего не забыла?! Глупости. Не может того быть и не надо.
— Женя, эти песни давно уже не имеют ко мне никакого отношения, — спокойно сказал я. — Это давно прошедшее время. Плюсквамперфект, как говорят немцы. Прошедшее и умершее. Навсегда.
— Нет… Ну пожалуйста, дядя Женя… Мне так хочется послушать… Ну пожалуйста, только для меня — поставьте эту кассету, а?… Она говорила почти умоляюще. Я слушал и не верил, что у пятнадцатилетней здоровой девочки, со всей будущей жизнью впереди, может существовать интерес к старым песням, которые когда-то пел теперь уже немолодой и покалеченный дядька… Но я все-таки встал и нашел среди других тот давным-давно нарезанный диск. Записанный, как вдруг остро подумалось, Славкой в последний вечер, когда я мог петь и играть, по иронии оставшийся единственным свидетельством моего давнего увлечения… Я вставил его в лоток музыкального центра и выключил телевизор. В комнате сразу стало почти темно. И тут же, ударив по мгновенно обострившемуся обонянию, потек от елки тягучий, тревожащий, сладкий и одновременно обещающий аромат леса. Запах прошлого, запах юности, запах надежд…
На дисплее пробежали номера дорожек, выбираемые в произвольном порядке; тихо щелкнув, началось воспроизведение — и в дрожащей, пробиваемой крошечными елочными огоньками темноте зазвучал голос. Мой и не мой; знакомый до боли и одновременно чужой:
«Всем нашим встречам разлуки, увы, суждены,
Тих и печален ручей у хрустальной сосны…»
Я давно не запускал этот диск. Послушал немного еще тогда, получив от Славки кассету, потом работал над качеством звучания. И как-то не воспринимал его содержания. Не думал, что это мои песни, мой голос, моя игра. Воспринимал все совершено отвлеченно, без всякой связи с собой и без малейшего волнения. Но сейчас…
Сейчас, в этой комнате, пахнущей елкой, заполненной неверными, перебегающими и гаснущими, словно кусочки умирающих надежд, огнями — и ощущая рядом с собой внезапное тепло неизвестно как приблудившейся девочки, я вдруг осознал, что из динамиков льется не чей-то, а мой голос, и гитара звучит тоже не под чьей-то неизвестной, а под моей рукой…