Моня, как и было условлено еще в котлетных Филях, освобождался от зоологических, а потом уфологических работ раньше других.
Официально причину такого освобождения я озвучивал так: «Откопаем или нет драгоценный сундук – это еще бабка надвое сказала. Но без нетленных ценностей мы отсюда не уйдем. У нас будет полотно Моисея Абрамовича Рабиновича».
Моня, тоже понимая, что за Васей и мной, как землекопами, ему не угнаться, старался оправдать официальную версию освобождения.
Вася, осторожно заглядывая через плечо Мони, с удовлетворением убеждался, что это полотно не станет вызовом советской власти и потому не обяжет его в очередной раз выступить в ее защиту.
Оказывается, кистью и красками Моня мог не только бодаться с государством. Сейчас он писал пейзаж. Простой и трогательный. Он писал нашу полянку.
– Молодец, Моня! – атлет Вася бережно обнимал Моню за худенькие плечи. – Правда, Алик, хорошо получается?
– Посмотрим, что получится в итоге, – я старался высказываться сдержанно, как заботливый педагог. – Восторга с мурашками по коже пока не чувствую. Восторг с мурашками по коже – вот реакция здорового организма на любое выдающееся произведение искусства.
…Перед отбоем уфолог-наблюдатель, он же ночной сторож, обегал вверенную ему аномальную территорию, пару раз гавкал на только ему известных злоумышленников, с чувством выполненного долга заходил в нашу палатку, ложился у входа и, казалось, тоже с большим интересом слушал на сон грядущий, что там передает «Би-Би-Си», – всегда готовый толково отозваться на вопрос: «А вот что на этот счет думаешь ты, Партизан?»
Хилые зарубежные радиоволны, сталкиваясь с мощным заслоном отечественных глушилок, с жалобным воем откатывались обратно. «…Галич… Галичу…» – нелегко было разобрать, что пытаются рассказать своим русскоязычным слушателям работники старейшего питомника радиоуток.
– Наши высшие литературные органы нигде не оставят поэта без намордника. Не цензура – так глушилки, – я высоко оценивал многогранную деятельность наших высших литературных органов.
– Вот и зря! – убежденно сказал Вася. – Не будь такого к ним внимания, многих так называемых поэтов никто бы и не знал. Пусть себе выговариваются – и сразу всем станет ясно, какие они на самом деле поэты.
– Как же можно выговариваться, если слово – влево, слово – вправо от магистральной линии – и ты прикрепляешься к органам как туберкулезник к тубдиспансеру…
– Вот я и говорю: зачем глушилки, намордники и всякие там диспансеры? Ни к чему такая опека. Она-то и порождает дутые авторитеты. Рассердился на советскую власть в рифму – вот уже и поэт. А если это получается с пеной у рта – значит, великий. Не эти признаки определяют настоящего поэта. И не зарубежным радиоголосам решать, кто у нас поэт, а кто нет.
– Это должны решать исторические пленумы ЦК КПСС по дальнейшему развитию хорея, анапеста и амфибрахия, – высказал догадку Моня.
– Это должен решать народ, – спокойно сказал Вася. – Читатели.
– Вот-вот, – сразу согласился я. – Народ – он разберется. Когда я был поэтом-отщепенцем…
– О-оо! – хором воскликнули комиссар и худрук экспедиции.
– Какое богатое и поучительное бытие у нашего уважаемого руководителя, да, Моня? – с почтением сказал Вася.
– Что-то я не припоминаю такого поэта-отщепенца – Затируху, – подозрительно прищурился дока по отщепенцам всех мастей.
– Я, друзья мои, был поэтом-отщепенцем очень невысокого полета. Моя сомнительная известность была городской, не более того. А город Н., в котором я тогда жил… Много ли известности можно нажить в городе Н.? Продолжу с вашего разрешения… Задумал я однажды поэму сотворить – «Сын горкома». Написал первую ее часть. Она называлась – «Детство Пети». И вот какие страсти-мордасти в ней происходили.
Как-то раз на ступенях горкома партии находят младенца. Совсем голенький, он был завернут в переходящее Красное знамя, накануне украденное в роддоме. Никаких примет – чей он, откуда – при нем не было. И только маленькая записочка была приколота к знамени женской шпилькой для волос. В ней торопливым почерком, со множеством ошибок, было написано… Рифмы уже не помню, передам в изложении: «Цыганка нагадала, что Петька пойдет по стопам своего непутевого отца. Что станет он таким же прожженным вором и картежником. Не бывать этому! Оставляю его вам, товарищи, в уверенности, что он вырастет настоящим большевиком-ленинцем».
Доложили о подкидыше первому секретарю горкома. Выслушал первый, смахнул со щеки скупую секретарскую слезу и твердо сказал: «Вырастим! Назло судьбе и предсказаниям вырастим Петьку настоящим советским человеком! Поставить найденыша на полное партийное довольствие».
Вот и стал, таким образом, Петька сыном горкома. И началась с тех пор ежедневная борьба двух начал – судьбы-злодейки и партнакачки.
– Супротив наследственности ни одной партнакачке не устоять, – заранее предсказывал результат этой борьбы Моня.
– Ну, не скажи! – тут же встал на защиту партнакачки Вася. – Если правильно, тактично поставить воспитательную работу, если быть упорным и последовательным…
Как обычно, ни один из них не уступил своей позиции. Продолжить изложение «Детства Пети» я смог только после очередной перебранки худрука и комиссара.
– Не буду, друзья, утомлять вас всеми перипетиями моего творения. Упомяну только вот что: за время своего пребывания в детсаде Петька своровал и продал барыгам намного больше крупы и сахара, чем даже заведующая детсадовской столовой. А играть с ним в «свару» на деньги отказывался даже дворник детсада, потому что у сына горкома в горшке всегда был припрятан козырный туз…
Сочинил я эту часть своей поэмки и призадумался: что делать? Выдерживать ее в столе, пока пишутся другие части? Так бы и надо поступить. Нет же, авторская гордыня и тщеславие нашептывают: «Выпусти-ка своего Петьку в народ. Как он примет твоего героя?» Поддался я этому искушению. Самиздатом напечатал десятка два экземпляров – и в народ их.
Понятное дело, наступил день, когда меня вызывают «куда положено». Прихожу. Интеллигентный дяденька в штатском. В руках у него мое творение, на лице – печаль. «Неужели, товарищ Затируха, вы в самом деле считаете, что вирши, которые вышли из-под вашего бойкого пера, можно назвать настоящей поэзией?» «Вирши» он произнес таким тоном, каким врач говорит невежде-пациенту о мерзкой глисте, которую тот принимает за целительную пиявку. «Однако, моя поэмка читается и, насколько я знаю, даже находит отклик», – дерзко отвечаю я. «Сортирная писанина тоже читается и тоже находит отклик, – назидательно говорит он. – Вопрос: кем и у кого? Народ, гражданин Затируха, такую, с позволения сказать, поэзию, как ваша, и на дух не примет!»
Теперь я понимаю, что это была наживка, и я клюнул на нее. Народ, говорю, у нас не дурак, он разберется. Дай только ему трибуну – он еще похлеще меня выскажется. «Пожалуйста, дадим. Устроить народное обсуждение вашей поэмы?» – спрашивает он меня. «Устройте! – заносчиво отвечаю я. – Вот только, прошу прощения за капризы, – народ этот будет от станка и орала или сплошь бойцы невидимого фронта?» – «Будет самая что ни на есть рабочая косточка», – заверяет он меня.
– Какие либеральные нравы царили в городе Н, – завистливо сказал Моня. – Вместо закрытого военного трибунала – открытое народное обсуждение…
– Далеко не каждый город Н. имеет своего поэта-отщепенца, – объяснял я этот либерализм. – Такую диковинку и поберечь можно до поры до времени. Чтобы при удобном случае на его примере показать, как невыгодно быть поэтом-отщепенцем в обществе развитого социализма… Ладно, готовлюсь к обсуждению Петьки моего. Горло полоскаю, руки потираю в предвкушении того, как полетят перья от литературоведов в штатском после нашего с народом натиска.
Обсуждение моей поэмки состоялось на заводе резинотехнических изделий. В пересменку. Что это было за помещение – не разобрал. Помню только – за стеной что-то так сильно чавкало, будто вот-вот взорвется.